Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 7 из 29



Лучина

Зимняя ночь кажется бесконечной. Спать уже не хочется, но вставать нам с Митькой не позволяют, говорят, что ещё рано. А сами уже встали, работают при свете лучины.

Бабуша прядёт. Сидит на скамье спиной к столу, левой рукой, поплёвывая в пальцы, тянет куделину, правой крутит веретено. Мама тоже прядёт. Только сидит она на стуле. Этот венский стул папаша привез из Питера, когда еще был холостым. Большущую жизнь проживёт этот стул, переживёт войну, лишь фанерное сиденье сменится на дощатое.

И прялка у мамы немецкая. Веретено крутить не нужно. Нитка скручивается ровно, и ровно на катушку наматывается. Можно даже и без лучины, впотьмах прясть, но со светом-то вернее.

Обе они – и бабуша, и мама – работают тихо, а вот папаша стучит, что-то тешет топором, попробуй тут уснуть. Да и работа у всех у них скучная. Правда, из папашиных щепок можно было бы придумать какую-нибудь “бóбку”, но это если бы днём, а при свете лучины темно. Слово “игрушка” мы тогда не знали, знали слово “бобка”. И только один тятяша занимается интересным делом. Он щепает и жжёт лучину. Берет с печи сухое полено и большущим ножом отщепляет от него тонкие, во всю длину, щепки – “лучинины”. Поленья хороши берёзовые – лучина тогда горит ровно и тихо.

Щепать лучину нам, конечно, не дозволят. Нам бы хоть зажигать лучинины да вставлять их в светец. Но нам говорят: спите.

Спать не хочется. Мы лежим, накрывшись папашиной шубой. Окна с одной рамой, и для тепла они снаружи почти доверху засыпаны кострой в соломенных матах. В окнах шевелятся тени. Это слабое отражение происходящего в избе. Свет от лучины слабый. Мы знаем, что керосина мало, его берегут для фонаря. Фонарь папаша сделал сам, а стёкла из обрезков вставил дядя Миша, тятяшин брат. У него одного в округе есть алмаз, и к нему приносят рамы, рамки и фонари.

Наш фонарь с малюсенькой коптилкой зажигают только когда нужно пойти посмотреть стельную корову или суягную овцу, либо когда во дворе треплют лён. С фонарём работают по ночам на гумне. А так – всё с лучиной…

Когда печь истопится, угли выгребают на шесток и закрывают пеплом в “ямке”. Там угли “живут” целый день. Понадобится огонь – бери лучинину, выгребай из ямки уголёк и дуй на него, пока не вспыхнет лучина.

Случалось, с лучиной за огоньком бегали к соседям.

Когда всё это было?..

Нищие

Их у нас называли побира́хами или побирашками. Запомнились они своими именами и названиями деревень, откуда были родом.

Дёмка Бельский (из деревни Белое), лет пятидесяти пяти, побираться ходил один. Одет был в рваньё, обут в лапти зимой, в поршни (самодельные калоши) весной, летом и осенью – босиком. На голове – рваный треух, в руках палка – отгонять собак и стращать ребят. Не так мы боялись его палки, как его угроз посадить в холщовую грязную суму и унести в лес.

В деревне Тине́и мужики и бабы – отменные зубоскалы, им бы только посмеяться, хоть бы и над стариком. Обойдет Дёмка деревню избу за избой, направится к околице, а ему вопрос:

– Теперь куда ж, Дёмк?

– В Ха́рино, в Харино пойду.

– Ну-у? К Крюка́м?

Харинских прозывали “Крюками”, а Дёмке показалось, что дорога, мол, будет не прямой, а крюками.

– Каким крюкам, каким крюкам? Тут большак, большак тут.

А тинеинским смешно:

– Не-е уж, Дёмушк, там всё Крюки.

– Какие крюки, какие крюки? Тут всё большак, большак.

Так и шел Дёмка по большаку до Соро́кина и всё удивлялся:

– Какие крюки, какие крюки? Большак тут, большак.

Подружки Шу́шеринские (из деревни Шу́шерино) – три сестры: Дуня, Даша и Саша. Редко ходили в одиночку, чаще – вдвоем, а одна оставалась дома с престарелой матерью. Просили хлеба, но главное – чтобы посадили за стол и накормили. Иной раз и угодить им было трудно.

Приходит “подружка” в дом, а хозяйка печёт овсяные блины.

– Блинков поел бы, – пищит гостья.

– Что с тобой делать – садись, ешь, – говорит хозяйка.

А у самой семья на работе, вот-вот на завтрак придут. Поставила перед подружкой чашку с блинами, в другой чашке – толчёная картошка с молоком. Макай блинами и ешь. То же и семья будет есть, поработав вволю. А подружка, хоть и близорукая, разглядела, что над печью овчина сохнет. Значит, баран зарезан, должны быть шкварки.

Морщится и снова пищит:

– Не-е, хоцу́ каво-нибудь пожирне́и да посолоне́и…



– Не́ уже, – говорит хозяйка, шкварок для тебя нет. А не хошь есть, что дают, стало быть, не голодная.

Обиделась подружка и ушла.

Вася Тюте́хин из деревни Трубецкое, мужик лет тридцати пяти, ходил один, одевался опрятно, сумы не носил, кусков не собирал. Придя в избу, не уходил до тех пор, пока хозяева не пригласят его обедать вместе с собой. Любил девок, собирался жениться.

– Ва-ась, тебе жениться пора, – говорили ему, – что ж ты ходишь, а мамка одна дома.

Вася такому разговору рад. Сидя за столом, делал серьёзное лицо, выпрямлялся, закидывал ногу за ногу:

– Да, надо жениться. Хотел погулять еще, не старый я, а надо жениться.

Понравилась ему в нашем Ласко́ве Клавдя Мишина, и стал Вася ходить в Ласко́во чуть ли не каждый день. Придёт к Мишиным и сидит там до вечера, на Клавдю любуется, хвалит её, просит нарядно одеться.

Клавдя и правда девка красивая, полная, высокая. Любила шутить. И Васе в шутку пообещала выйти за него. Потом и самой, да и всей семье надоели Васины посещения, но как от него избавишься – рассердишь ещё, натворить чего может. Может и хоромы зажечь летом, в сушь, когда вся семья на работе.

Случай, однако, представился. В очередное сватовство Вася предупредил:

– Только маму мою не обижать!

Клавдя быстро нашлась:

– Что-о? У тебя мама жива!? Тогда я замуж не пойду. Я не буду кормить твою маму. Ищи другую жёнку.

Растерялся Вася. Без мамы он свою жизнь не представлял. Как ни хороша Клавдя, мама ему дороже.

Не сразу отстал он от Клавди. Но она, наконец, заявила, что не будет наряжаться и даже с ним разговаривать, пока его мама жива. Такой дерзости Вася стерпеть не мог даже и от Клавди. Он перестал к ней ходить. Даже Ласко́во стал обходить стороной.

В Тинеях ему понравилась Дуся.

– Нарядись-ка, я на тебя погляжу, – сказал он Дусе. Да так пристал, что та, выйдя якобы за нарядами, была вынуждена спрятаться на чердаке. Не дождавшись, когда она выйдет к нему нарядная, обиделся и ушел.

Варуша и Костя Сетро́вские (из деревни Сетро́во) – мать и сын. Побирались то вместе, то врозь.

– Ко-ость, а ты старый стал. Сколько ж тебе годов? – спрашивали его.

Костя стоит у порога, опираясь обеими руками на палку. Обводит глазами избу, что-то подсчитывает, шепчет. Потом вскидывает глаза, отвечает:

– Ага, старый, сорок пять мне.

– Ну-у? Тебе уже сорок пять? А сколько ж мамке тогда?

– Ага, много мамке – мамке сорок.

Косте было лет двадцать.

Через много лет, когда я работал председателем колхоза в Жгилёве, Костя нанялся пастухом колхозного стада. Жена его Настя возила из соседнего колхоза молоко. Когда ехала обратно с порожними бидонами, привязывала лошадь к кусту, а сама шла к Косте. Коровы во время свидания были предоставлены сами себе и травили посевы.

Станешь ругать его – он крик поднимет такой, что не дай бог. Уйти грозится:

– Добавляй плату, нашёл дурака!

Платил ему колхоз зерном или мукой, и деньгами – каждый месяц. Получит оплату – и весёлый, довольный Костя уедет с Настей домой. Съедят большой семьёй хлеб (а у Насти от покойного первого мужа было четверо детей), истратит Настя деньги недели за две, навестит Костю в кустах – бежит ко мне Костя, плату требует, грозится бросить стадо.

– Всё, – говорю, – Костя, уходи. Завтра другой пастух будет.

– А я куда? – уже тихо спрашивает Костя.

– Иди к своей Насте. Это она тебя будоражит, домой зовёт, чтобы ты ушел из пастухов.