Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 13 из 29

– Ах, Кошуша, Кошуша! Бросил ты меня, горемычную, одну.

На могилке крестик поставила. Да недолго он простоял: ребята вытащили и забросили в кусты, чтоб не маячил перед глазами, когда играли на Песочке. Матрёна жаловалась родителям, но никто ей не посочувствовал.

Иван Макаров лишь формально, по сельсоветским книгам, числился главой семьи. Хозяйкой была Матрёна. Горбатенький муж ходил в послушных работниках у своей жены.

Бывало, идут вдвоём – и всегда одинаковым образом: Матрёна с котом на плече впереди, Иван – шагах в пяти позади. Идут молча. Либо Матрёна беседует с котом, а Иван семенит следом.

Ни с кем в деревне Матрена не дружила, ни радостями, ни горем не делилась. Зналась только со своими сёстрами, приходившими к ней из других деревень.

В деревне все жалели Ивана Макарова. Однажды зимней ночью молодежь, возвращаясь с гулянья, затащила по сугробу на самый конёк крыши дровни и хотела так оставить. Но Миша Бобкин один спустил дровни с крыши.

– По Матрёне – надо б это сделать, а дядю Ваню жалко: ему ж одному не снять их оттуда, – решил он, и все с ним согласились.

Матрёне насолили в другой раз. Дело было летом. После гулянки, ночью, мальцы нашли какую-то тряпку и заткнули печную трубу.

Затопила Матрёна утром печку – дым весь в избу. Проверила вьюшку – открыта.

– Божья матерь, што ж такое? Ва-ань, лезь на потолок, гляди, не обвалилась ли труба.

Иван слазил – всё в порядке.

– Ах, божья матерь, да где ж в порядке, коли дым нейдёт? Лезь, гляди хо́рош.

– Да ить я глядел.

– Глядел, глядел! Наверно, сажей забило. С коих пор труба не цишшена. Дождался. Святая матерь, наградила мужиком. Лезь на крышу, цисти трубу.

Иван поплёлся к Бобкиным за лестницей.

Услышав разговор Ивана с отцом, Миша перевернулся на постели:

– Дядь Вань, ставь бутылку – я твою трубу вмиг вычищу.

Бобка погрозил ему:

– Я те покажу бутылку, едят твою мухи! Сряду вставай и иди. Нашёл шутки…

– А ей-богу, батюшк, не я.

– Не я, не я, едят твою мухи…

Миша быстро “вычистил” трубу. Матрёна топила печь.

Андрей

Ваня Мишин был женат на Ксении из Марте́шкина. Ее братья, Иван и Андрей, оба тоже женатые и отделившиеся от отца, в праздники приходили к Мишиным в гости.

В канун Покрова на оттаявшую землю выпал мокрый снег, добавив грязи, отчего по дорогам стало не проехать “ни колесом, ни полозом”. Андрей в гости пришел пешком.

Где-то ему уже, как говорили, “попало под шлею”, т. е. был он навеселе. А иначе постыдился бы приходить накануне праздника. Хозяину – куда ж денешься – пришлось гостя сажать за стол:

– Давай, сват, выпьем, раз пришел.

Выпили. Андрей сказал:

– Ты, сват, если что не так, меня прости. Прости, что в канун пришёл.

Дяде Мише, конечно, не по нутру гость не вовремя, однако ж обижать не хочет:

– Ладно, ладно, сват, закусывай.

– Спасибо, сват… А я и то подумал – ить мы свои.

Вошла Ксения с ведром и тряпкой.

– Ну, брат, угостился, теперь сходи погуляй, пока я пол вымою. И ты, тятьк, сходи куда-нибудь. Я скоро.

Дядя Миша и Ваня пошли в баню, а Андрей решил навестить и наш дом – как-никак тоже свои. Ведь Ваня – ему зять, а деду Лексею-то Ваня племяш, а Ваське – брат двоюродный. Как же! Свои-и!

Когда Андрей пришел к нам, мы с Митькой и тятяшей вернулись из бани. Туда пошли бабуша с мамой. Отец с нами в баню опоздал, на гумне задержался. Он решил идти мыться после всех.





А пока тоже посадил Андрея за стол. Ещё выпив, Андрей стал уже совсем хорош. Как и у Мишиных, не переставал повторять, что мы свои, хвалил и тех и этих сватов за гостеприимство, просил не судить его, что пришел в канун праздника. Отец осторожно намекнул было на то, что бабам в канун особенно много работы: и готовить, и убрать, и полы вымыть, и самим помыться.

– Да-а, сват, это пра-а-авда, – подтвердил Андрей. – Бабы и всё больше делают. А – только так и надо…

Немного закусив еще, Андрей вытер ладонью усы и бороду, усмехнулся и продолжал:

– А знаешь, сват, какое дело у меня было? По-свойски я тебе уже расскажу.

Не очень-то хотелось папаше слушать пьяные басни новоявленного “свата”, он уже посматривал в окно: не идут ли бабы из бани, однако согласился:

– Ну-ну, расскажи.

И Андрей рассказал.

– А вот, сват, натрепал я льна шесть головок и повёз этот лён в Морозы. Продал и… запил… Всё пропил! И лён… и армяк… А потом кобылу… и дровни… Пришёл домой пешком… И ни копейки денег…

– Ну, а дома-то что? – спросил папаша. – Это ж беда какая!

– Вот: беда! Беда!.. А ить Дуня-то мне слова не сказала. Мне! Жёнку-то мою, Дуню, знаешь?

– А как же? Знаю.

– Ну вот. Хыть бы слово!.. Рада, что сам пришел, во! А что всё пропил – ни слова… Во какая у меня Дуня!

– Наверно, сказать нельзя? – вмешался тятяша.

Андрей оживился:

– Нельзя! А ить я сам себя готов убить: подумать только! Считай, всё хозяйство решил. Хыть вешайся.

– Да-а, – покачал головой папаша.

Пришли бабы. Папаша сказал:

– Ты, Андрей Савельев, прости, а я схожу попарюсь.

– В байню-то? А знаешь, сват, и я с тобой… А то мне …не! А то тебе одному грустно… Ты одевайся, а я вперёд пойду.

Андрей встал, надел шапку и пошел за дверь. Пока папаша собирался, Андрей успел выйти за сарай и направился не в нашу, а в бобкину баню. Почему-то она не была истоплена в тот день. Может, на день раньше топили, или суббота была недавно.

И вот Андрей с пьяных глаз пришел в холодную баню, разделся и сел на полок ждать папашу. Папаша тем временем попарился и помылся в своей бане. Про Андрея, который ему не очень был и нужен, подумал, что тот ушел к Мишиным. Однако на обратном пути увидел следы на снегу, которые вели к бобкиной бане, и пошел по ним. Нашел одежду Андрея в предбаннике и, всё поняв, расхохотался.

Из бани, заслышав хохот, взмолился Андрей:

– Сва-а-ат, твою мать, горазд ты долго! Поддавай скорей, ить я замёрз!

Папаша просто зашёлся хохотом, когда голый Андрей, не веря, что он в нетопленой бане, никак не хотел слезать с полка и всё просил поддать.

Андрея согрели дома самогоном. Ночевать он ушел к Мишиным и там гостил весь праздник.

Смеялись долго.

Сельдишники

Сельдишниками у нас называли старьёвщиков. Иногда они появлялись и в нашем Ласко́ве:

– Эге-гей! Сам выхади, тавариша вывади, ко мне падвади!

Мы, мальчишки, первыми услышим и бежим в край деревни встречать сельдишника. Лошадь его понуро бредёт, не обращая никакого внимания ни на рой слепней, ни на истошный лай Мильтона. Сам сельдишник сидит на куче старых тряпок в передке телеги, дымит самой дешёвой папиросой под названием “смерть мухам”. Ноги поставлены на оглобли, в руках вожжи, поверх серой замусоленной рубахи надета старая-престарая чёрная жилетка. Лошадь будто знает мысли хозяина: в поле идет быстрым шагом, спешит, а как только въезжает в деревню – еле бредёт, дает возможность зазывать покупателей. Мы идём рядом с повозкой, но старьёвщик на нас ноль внимания, вынимает изо рта папиросу и кричит:

– Тряпки, кости, рукава от жилетки, шубные лепни́ (куски), кафтановы воротники – всё берём, селедку продаём, рассол даром даём. Эй, выхади, тавариша вывади!

Напротив матрёниного дома лошадь останавливается сама. Сельдишник слезает с воза, обходит его кругом, поправляет укладку, подтягивает ослабевшие верёвки. К возу одна за другой идут старухи – наша бабуша, тетя Фёкла, тетя Маша Бобчиха. Это – разведка: почём селёдка, почём крынка рассола, нет ли мыла или гребешка.

– Всё есть, бабки, всё! – отвечает сельдишник.

Старухи идут домой за тряпками, костями, а нас посылают в поле сообщить родителям, что приехал сельдишник. И вот возле телеги с бочкой собирается вся деревня и начинается торговля.

– А-а, ты мало навесил, – говорит Груня, – на нашем безмене больше, ей-бо!