Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 12 из 29



Такую меру для Платона никто и никогда не оправдывал.

Бобка

Не знаю, за что его Бобкой прозвали и когда – в детстве или уже взрослого. Был он невысок, кряжист. Не курил. Из трёх его сыновей тоже никто не курил. Забежишь, бывало, к ним во время обеда – вся семья за столом, хохочут по любому поводу. Сам дед был первый выдумщик и насмешник, да и другие не отставали.

В Ласко́ве было всего две бани: Бобкина и наша. В нашу ходили мы и Мишины, а в Бобкину – все остальные. Топили по субботам по очереди.

Зимой в любую погоду Бобка ходил в баню без шапки, босиком, в одной домотканой рубахе с расстёгнутым косым воротом, в домотканых же штанах. Подмышкой веник и смена одёжи.

В бане мыл только голову, а тело распаривал. Залезет на полок и стегает себя веником. Распарившись до красноты, выскочит на улицу и – бух в снег! Катается в снегу, покрякивает. Потом опять бегом в баню, на полок. Опять парится так, что другие и на полу усидеть не могут, выбегают в предбанник. А Бобка жарит себя веником да ещё и кричит:

– Поддай, поддай, кто там есть! Эх, едят твою мухи, все убежали! Эй, Егор, Миша, поддайте еще!

Кто-нибудь быстро входит, черпает ковшиком воды, кидает на каменку. Сам пулей вылетает в предбанник. А Бобка парится. Напарившись, идет с ведром к колодцу и “окачивается” ледяной водой:

– Эх, хорошо, едят твою мухи!.. Слава богу, теперь можно одеваться.

Домой идет опять босиком, с непокрытой головой.

Вороной мерин у Бобкиных был конь рослый, но страшно лено́й. Работал на нём Егор – только у него одного хватало терпения. Вот едет Егор на рогуле за сеном. В поле его ждут – не дождутся жена Машка и сестра Оля. Нервничают. Другие гонят лошадей рысью. Сено высушено, не дай бог дождевая тучка наскочит – вся работа насмарку, начинай сначала.

А Егор погоняет коня по-своему. Левой рукой держится за спицу (стойку), а правой непрестанно дергает вожжи:

– Но-х, но-но-но-но.

– Што-што-што-што-што.

– Пошёл, пошёл. Ну, давай, давай.

– И-ишь ты, пошёл, пошёл.

А конь идёт себе, как ему хочется.

Дед Бобка в сарае “тискает” сено. Проку́дна ему егорова езда: уедет Егор за сеном – не дождаться обратно, хоть сам иди да подгони. Привезёт Егор воз, дед ему скажет:

– Ты, Егор, отдохни-ка. Дай-ка я разок съезжу, погляжу, много ли там осталось.

Егор перечить батюшке не смеет (Бобку все дети батюшкой звали). А конь деда уже знает: только тот встанет на рогулю и возьмется за вожжи, сразу голову выше и шаг шире. Но пока не бежит. Дед вожжи – в левую руку, а правой выдергивает из телеги спицу и – хвать коня по спине! Да еще раз! Да еще раз! Конь уже бежит трусцой. Дед опять замахивается спицей. Конь переходит на галоп, телега гремит. Пёс Мильтон откуда-то выскакивает, забегает вперед и радостным лаем приветствует быструю езду.

Бобка спицу обратно воткнул, вожжи взял в обе руки и коню выговаривает:

– А-а-а! Вот так, едят твою мухи, у меня – не у Егора, пойдёшь так пойдёшь.

Бобкин средний сын, Ваня, мой крёстный отец, и Мишин Ваня были уже настоящими парнями, обоим было лет под тридцать. Ласко́во праздновало Покров (14 октября), молодежь после обеда собиралась на ярмарку в Махновке.

Там у нас была “двойная” родня: мамины родители и папашина сестра, тетя Нюшка. Поэтому в Махновку к своим двоюродным братьям и сёстрам мы и так бегали часто. Ну а в праздники и подавно – очень хотелось быть на ярмарке.

Народу на ярмарке – “как водой налито”. Три-четыре гармони ревут не умолкая. Подвыпившие, а то и крепко пьяные ма́льцы (парни) горланят песни. Молодежь по двое, по трое ходит по улице вдоль деревни, люди постарше стоят ближе к домам, любуются. Бабам особенно интересно, кто с кем идет, кто – пара, кто – не пара. А нам, ребятишкам, интересно другое: где начнётся драка. Поэтому мы гурьбой ходим вровень с компанией мальцев, поющих “взадор” частушки. Драка возникает то в одном, то в другом краю ярмарки. Народ с визгом разбегается в стороны, а мы лишь отходим немного, чтобы видеть, чья берёт. По окончании драки толпа опять смыкается и ярмарка продолжается.

Вот заволновались в нашем краю, т. е. там, где живет наша родня. Мы – туда. Оказалось, с кем-то заспорили наши, ласковские мальцы Ваня Бобкин и Ваня Мишин. Вдруг как из-под земли вырос дед Бобка, подскочил к “ломающимся” во хмелю своим мальцам и р-раз! – сына по уху. Развернулся и р-раз! – Ваню Мишина по уху. Еще замахнулся на сына, а у того уже и хмель вон:

– Батюшка, прости! Батюшка, прости!



Оторопел и Ваня Мишин, увидев перед собой Бобку со сверкающими гневом глазами:

– Да что ты, дядя Вася!? Мы это – так! Прости, мы не будем!..

Девки – Оля Бобкина, Клавдя и Нюшка Мишины, как и все сёстры холостых парней, глаз с них, подвыпивших, не спускали. Они-то их и унимали, не давали сойтись с соперниками. Бобку никто здесь не ждал и вроде бы и не видел до этого. А он уже искал глазами какой-нибудь “комелёк”, чтобы добавить расшумевшимся бойцам:

– Я вам покажу, едят твою мухи, я вам покажу. Ишь, гулять пришли, а сами, едят твою мухи, драцца надумали!.. Я вам подерусь!

Даже те, с кем не поладили наши мальцы, увидев бобкину науку, разом смылись. А уж свои-то, совсем уже трезвые, только и просили прощения.

Когда теперь вспоминаю тот случай, думаю: вот ведь была сила не только отцовской, но просто стариковской власти! Сын-то против отца вообще не мог слова сказать – это закон. Так ведь и соседский сын сразу сник – таков был авторитет старших!

Бобку знали далеко от Ласко́ва. Деревня наша была маленькая, стояла в стороне от большака. Не была в слыхý, как тогда говорили.

Когда мне приходилось бывать в Жерны́льском или в Морозах, то на вопрос, откуда я, надо было отвечать, что от Шумай или от Махновки. А если всё же допытывались, из какой деревни, и я называл Ласко́во, то спрашивали:

– Это – где Бобка, да?

– Да-да.

– Ну, как он там?

– Ничего. Живёт.

Так что Бобка был в слыхý.

Матрёна

– Ах, божья матерь! Голые, совсем голые! Как мать родила! Пляшуть под ёлкой… Божья матерь!

Так рассказывала Матрёна нашим родителям и всем в деревне о страшной (на ее взгляд) картине. Она шла из Éсенки и видела своими глазами, как возле отдыхавшего стада бегали голые ребятишки.

– Я сперва переполо́халась: думала, нецыстая сила какая над скотинкой колду́я. Ить ета страх небесный: скотинка положена, а беси пляшуть под ёлкой…

Наказания на этот раз избежать удалось, но и не похвалили нас дома вечером. Заставили всё рассказать, как было.

А было… можно сказать, что ничего и не было. Пастух Гриша ушёл в деревню обедать, а нас, мальчишек, попросил присмотреть за стадом. Коровы мирно жевали жвачку, мы же носились вокруг одинокой ели, гонялись друг за другом. Солнце припекало, нам сначала пришлось скинуть рубашки, а потом (благо никто не видит) и штаны. Откуда нам было знать, что нас увидела Матрёна. Мы разыгрались и не смотрели вокруг.

Обошлось.

Говорили, что в молодости у Матрёны с Иваном был сын, но умер ребёнком. Больше детей не было. Полоса у них, на два едока, была узкая, словно грядка. Зато резко выделялась урожайностью.

Матрёна ни себе, ни мужу не давала отдыха: крутились от темна до темна, словно белки в колесе, каждый божий день. Даже в воскресенье (прости, господи!), если было сено в копнах или там рожь в бабках, овёс или ячмень в пяткáх, после обеда запрягали кобылу и дотемна возили в гумно.

Рыжий кот Кошуша не отходил от хозяйки ни на шаг, всюду сопровождал ее. И сколько же слез выплакала Матрёна, когда Кошуша помер.

– Ах, божья матерь, – тужила она, – так жалко, так жалко Кошушу. Теперь и поговорить-то не с кем…

Заставила мужа выкопать на Песочке настоящую, как для человека, могилу. Завернула кота в какое-то тряпьё. Несла на руках как ребенка и плакала: