Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 17 из 79

Человек при чемодане тоже был, но на него как-то меньше обращалось внимания. Продлив своё пребывание в отеле, я подошёл к лифту и там снова  оглянулся на чемодан, уже только потому, что на него смотрели все стоящие рядом. А рядом была компания каких-то бывших десантников или омоновцев, но теперь, вероятно, профессиональных охранников, с пивными животами и бычьими шеями. Их было много. Из-за них я и не попал в лифт, но это было к счастью, потому что лифт застрял, не доехав даже до второго этажа. В гогочущей компании незастрявших я был вынужден подниматься по лестнице.

Не знаю, какая высшая сила заставила меня пойти на обгон гогочущих, но я выскочил на встречную полосу и внезапно уткнулся лицом прямо в бейджик, на котором поразительно ясно было снова написано «Любовь Пушкина». Возможно, высшая сила хотела меня убедить, что вчера ночью была не галлюцинация.

Столкновение было мягким, но я всё равно почему-то отлетел, распластался спиной по стене и прилип к ней ладонями. А потом извинился, конечно, и пошёл в номер.

К полудню я заболел. Меня и с утра познабливало, а после столкновения на лестнице я почти сразу ощутил серьёзный озноб и понял, что вчерашний сквозняк на улице не прошёл даром. Такое уж свойство моего организма — обязательно заболевать летом. Хоть один раз за лето, но мне обязательно надо либо перегреться, либо простудиться. Температура при этом подскакивает до тридцати восьми и пяти (ровно) и держится примерно полсуток, а потом резко падает до тридцати пяти и трёх (тоже ровно). К счастью, всё это удовольствие может уложиться в один день. Просто часов девять-десять бьёт сильная лихорадка, сердце безостановочно колотит, как дизель трактора, потом всё резко отпускает, но ещё часов девять-десять нужно просто дохлого лежания на кровати за отсутствием всех и всяческих сил.

Весь день я и пролежал, накрывшись несколькими гостиничными одеялами и всё равно мёрз. Не слишком хорошо помню, как ночной администратор проведывала меня. И ещё как приходил врач. Кроме лишнего одеяла, я у них просил только мёда и горячего чая.

Поздно вечером Любовь Пушкина опять появилась у меня в номере. Она была в тёмно-красном брючном костюме и в туфлях на высоком каблуке. К этому моменту я уже согрелся и начинал спать, время от времени просыпаясь, и в один такой раз уже при включённом свете, заметил, что в номере появился новый сосед. Не тот вчерашний тихий мужичок, которого я почти и не видел. Новый сосед сначала представлял собой чемодан. Тот самый чемодан, похожий на концертный баян, что утром располагался посреди холла. Сейчас он стоял в углу, плотно сжав свои чёрные мехи, словно обиженные чёрные губы. Даже после выгрузки из него всех вещей, он всё равно не умещался в шкафу.

Когда я проснулся в очередной раз, хозяин чемодана тоже появился. Он назвался Владимиром и протянул мне руку. Ладонь была пухлая и какая-то очень лёгкая, как взбитые сливки,  Потом он представил мне свою гостью. Любовь Пушкина пришла именно к нему. Была уже практически ночь.

***





То, что случилось о тот день, я могу лишь реконструировать. Более-менее ясную картину мне удалось сложить лишь на основе других рассказов Любы. Правда, не буду слишком много выдумывать про чужую личную жизнь. Но правда в том, что тем летом Любовь Пушкина, действительно, переживала сложный период. Может, поэтому так и напрягалась, когда очередной постоялец слишком долго вчитывался в эти два знаменитых слова «Любовь Пушкина» на её бейджике, приколотом к фирменному пиджаку. И даже если человек находил в себе такта промолчать, напряжение всё равно отпускало не сразу. Ей почему-то не до конца удавалось сделать выдох, застрявший воздух теснил ей грудь, а сердце в груди толкалось вяло, как резиновая груша.

Правда, она уже давно научилась вычислять умников, всегда способных додуматься до самого дурацкого комплимента, сказанного когда-либо женщине, и, как минимум, внешне была к этому готова. Кто бы и с каким умыслом ни заводил с ней разговор о Пушкине, у человека не было никаких шансов пробиться сквозь железобетонную стену её равнодушия и гостеприимства. Трещиной в этой стене могла бы считаться только её любезная улыбка — не привычная, фирменная, предельно доброжелательная, а чисто своя, любезная, с лёгкой кислинкой на губах. Максимум, что она позволяла себе сверх, так это окунуть гостя в сильнодействующую синь своих глаз и хорошенько его там повозюкать.

Нельзя однако сказать, что в последнее время ей совсем не хотелось кого-нибудь придушить или срочно побежать в загс и подать заявление на смену фамилии. Но в загс она привычно не бежала. Всякий раз уговаривала себя, что лучше подождать до поры, когда снова позовут замуж (впрочем и, выходя замуж, она всегда почему-то девичью фамилию оставляла).

Также невозможно было сказать, что ей уже стала невыносима работа в гостинице. Умом своим она прекрасно понимала, что многие мужчины пялятся на её бейджик только потому, что смотрят на её грудь, а если уж кому-то приспичило к груди прицепиться, то он обязательно прицепится. И тут всё равно, каким бы кусочком пластика она ни прикрывалась. Хоть «Васса Железнова», хоть «Ванина Ванини».

Ещё Люба знала, что её проблема уходит корнями в детство. Первый же мальчик, в которого она по-настоящему влюбилась, обидел её, прислав записку с надписью «Анне Керн». И хотя он потом оправдывался, что написал это вовсе не в насмешку, а чисто в целях конспирации, она никогда ему этого не простила.

Подруги ей завидовали. В их именах-фамилиях не было и десятой доли той высокой двусмысленности, которой она была окружена с малых лет. И девочек это злило. А больше всего злило то, что им не удавалось договориться, как правильнее её дразнить. Не кричать же, право, вслед за мальчишками с их убогой детской фантазией: «Эй ты, любовь Пушкина, ха-ха-ха!» Подругам очень хотелось придумать ей какое-нибудь обидное прозвище, что-нибудь наподобие Канистры, и они очень переживали, что одна Катюша Нистратова в классе уже была.