Страница 35 из 38
Зло во имя добра! Кто придумал нелепость такую!
Даже в страшные дни, даже в самой кровавой борьбе
Если зло поощрять, то оно на земле торжествует –
Не во имя чего-то, а просто само по себе…
Все мы смертные люди. И мы проявляемся страстью.
В нас, как сила земная, течет неуемная кровь.
Ты любовь отрицала для более полного счастья.
А была ль в твоей жизни хотя бы однажды любовь?
Никогда. Ты всегда презирала пустые романы.
Вышла замуж. (Уступка – что сделаешь: сила земли)
За хорошего парня… И жили без всяких туманов.
Вместе книги читали, а после и дети пошли.
Над детьми ты дрожала… А впрочем – звучит как легенда –
Раз потом тебе нравился очень без всяких причин,
Вопреки очевидности, – худенький, интеллигентный
Из бухаринских мальчиков красный профессор один.
Ты за правые взгляды ругала его непрестанно.
Улыбаясь, он слушал бессвязных речей твоих жар.
А потом отвечал: «Упрощаете вещи, Татьяна!»
И глядел на тебя. Ещё больше тебя обожал.
Ты ругала его. Но звучали слова как признанья.
И с годами бы вышел, наверно, из этого толк.
Он в политизолятор попал. От тебя показаний
Самых точных и ясных партийный потребовал долг.
Дело партии свято. Тут личные чувства не к месту.
Это сущность. А чувства, как мелочь, сомни и убей.
Ты про все рассказала задумчиво, скорбно и честно.
Глядя в хмурые лица ведущих дознанье людей.
Коллизия – та же, что в солженицынском «Случае на станцииКречетовка». Но, в отличие от Солженицына, автор этого отрывка неотрицает своего кровного родства со своей героиней. Да, он теперьуже не такой, как она. Но он ни на секунду не забывает, что тожебыл таким. Потому и терзается, потому и с болью отрывает от себяэту омертвевшую ткань.
Этот запутанный клубок разноречивых чувств («Я ее написал,ненавидя, страдая, любя…») яснее ясного говорит, что он и за собойпризнает вину за то, что случилось с его героиней, со страной, совсеми нами.
Как Слуцкий:
И ежели ошибочка была,
Вину и на себя я принимаю.
Солженицын никакой вины за собой не чувствует. Всю вину заслучившееся он целиком перекладывает на своего героя, словно самтаким никогда не был.
Особенно ясно это проявилось в другом, более значительном егопроизведении, в одном из эпизодов которого мы опять сталкиваемся стой же коллизией, с тем же сюжетным мотивом:…
Рубин снова стал ходить, всё так же безнадёжно отмериваязаплёванное, замусоренное пространство прокуренного коридора и также мало подвигаясь в ночном времени.
И за образом харьковской внутрянки, которую он вспоминал всегдас гордостью, хотя эта двухнедельная одиночка висела потом над всемиего анкетами и всей его жизнью и отяготила его приговор сейчас,вступили в память воспоминания – скрываемые, палящие.
…Как-то вызвали его в парткабинет Тракторного. Лёва считал себяодним из создателей завода: он работал в редакции его многотиражки.Он бегал по цехам, воодушевлял молодёжь, накачивал бодростьюпожилых рабочих, вывешивал «молнии» об успехах ударных бригад, опрорывах и разгильдяйстве.
Двадцатилетний парень в косоворотке, он вошёл в парткабинет стой открытостью, с которой случилось ему как-то войти и в кабинетсекретаря ЦК Украины. И как там он просто сказал: «Здравствуй,товарищ Постышев!» – и первый протянул ему руку, так сказал и здесьсорокалетней женщине со стрижеными волосами, повязанными краснойкосынкой:
«Здравствуй, товарищ Пахтина! Ты вызывала меня?»
«Здравствуй, товарищ Рубин, – пожала она ему руку. –Садись».
Он сел.
Ещё в кабинете был третий человек, нерабочий тип, в галстуке,костюме, жёлтых полуботинках. Он сидел в стороне, просматривалбумаги и не обращал внимания на вошедшего.
Кабинет парткома был строг, как исповедальня, выдержан впламенных красных и деловых чёрных тонах.
Женщина стеснённо, как-то потухло, поговорила с Лёвой озаводских делах, всегда ревностно обсуждаемых ими. И вдруг,откинувшись, сказала твёрдо:
«Товарищ Рубин! Ты должен разоружиться перед партией!»
Лёва был поражён. Как? Он ли не отдаёт партии всех сил,здоровья, не отличая дня от ночи?
Нет! Этого мало.
Но что ж ещё?!
Теперь вежливо вмешался тот тип. Он обращался на «вы» – и эторезало пролетарское ухо. Он сказал, что надо честно и до концарассказать всё, что известно Рубину об его женатом двоюродномбрате: правда ли, что тот состоял прежде активным членом подпольнойтроцкистской организации, теперь скрывает это от партии?..
И надо было сразу что-то говорить, а они вперились в негооба…
Глазами именно этого брата учился Лёва смотреть на революцию.Именно от него он узнавал, что не всё так нарядно и беззаботно, какна первомайских демонстрациях. Да, Революция была весна – потому игрязи было много, и партия хлюпала в ней, ища скрытую твёрдуютропу…
«Я не знаю. Никогда он троцкистом не был», – отвечал язык Лёвки,но рассудок его воспринимал, что, говоря по-взрослому, безчердачной мальчишеской романтики, – запирательство было ужененужным.
Короткие энергичные жесты секретаря парткома. Партия! Не есть лиэто высшее, что мы имеем? Как можно запираться… перед Партией?! Какможно не открыться… Партии?! Партия не карает, она – наша совесть.Вспомни, что говорил Ленин…
Десять пистолетных дул, уставленных в его лицо, не запугали быЛёвку Рубина. Ни холодным карцером, ни ссылкою на Соловки из негоне вырвали бы истины. Но перед Партией?! – он не мог утаиться исолгать в этой чёрно-красной исповедальне.
Рубин открыл – когда, где состоял брат, что делал.
И смолкла женщина-проповедник.
А вежливый гость в жёлтых полуботинках сказал:
«Значит, если я правильно вас понял…» – и прочёл с листазаписанное.
«Теперь подпишитесь. Вот здесь».
Лёвка отпрянул:
«Кто вы?? Вы – не Партия!»
«Почему не партия? – обиделся гость. – Я тоже член партии. Я –следователь ГПУ».
(Александр Солженицын. В круге первом. М. 2006. Стр.433–435)
Это ночное бдение Льва Рубина, эти мучительные, терзающие егодушу воспоминания напоминают знаменитое пушкинское:
В то время для меня влачатся в тишине
Часы томительного бденья;
В бездействии ночном живей горят во мне
Змеи сердечной угрызенья;
Мечты кипят; в уме, подавленном тоской,
Теснится тяжких дум избыток;
Воспоминание безмолвно предо мной
Свой длинный развивает свиток;
И с отвращением читая жизнь мою,
Я трепещу и проклинаю,
И горько жалуюсь, и горько слезы лью,
Но строк печальных не смываю.
Разница лишь в том, что Пушкин все эти саморазоблачения адресуетСЕБЕ, а Солженицын отдает их своему герою.
Тут, конечно, можно сказать, что одно дело поэзия и совсемдругое – проза.
Поэзия (лирика) по самой своей природе тяготеет кисповедальности, а в эпическом жанре автор всегда отдает самое своесокровенное кому-то из своих героев.
Но тут все дело в том, – КОМУ.
Было бы, наверно, естественнее, да и честнее, если бы этивоспоминания и саморазоблачения Солженицын отдал другому своемугерою – Глебу Нержину.
Его близость автору, – даже не близость, а кровное с нимродство, – не вызывает сомнений.
На обсуждении «Ракового корпуса» Солженицына (я уже упоминал обэтом) упрекали в том, что герой этой его повести Костоглотовслишком автобиографичен, слишком уж коротка, почти незаметнадистанция между этим героем повести и её автором. Солженицынотвечал, что при желании легко мог бы убедить собравшихся, чтоКостоглотов – не автор.
Может, оно и так.
Но если бы на том обсуждении речь шла не о «Раковом корпусе», ао романе «В круге первом», и если бы упрек этот относился не кобразу Костоглотова, а к образу Нержина,отвести этот упрек было быгораздо труднее. В сущности, это было бы даже невозможно, потомучто Нержин – alter ego автора, его «второе я», – чего он, автор,даже и не старается скрыть. Можно даже сказать, что он на этомнастаивает.