Страница 38 из 38
Насчет Сталина, надо думать, у него, как и у них, тоже уже небыло никаких иллюзий. (А иначе – как мог бы он оказаться в этойгруппе заговорщиков?) Но к исторической роли Сталина, к томукровавому пути, по которому Сталин повел страну, относился не так,как они:
Я понимаю все. И я не спорю.
Железный век идет высоким трактом.
Я говорю: «Да здравствует история!» –
И головою падаю под трактор.
Уже одни только эти его строки в какой-то мере объясняют,почему, как это ни чудовищно, я готов поверить, что этот чистый иблагородный юноша все-таки мог выдать своих товарищей, отдать их вруки палачей.
Но были и другие, ещё более жуткие, в которых он вспоминал, какяростным, ненавидящим взглядом провожал расфуфыренных женответственных работников – «Их путь от Горта до ТЭЖЭ», и, как очем-то само собой разумеющемся, заключал:…
В тридцать седьмом мы к стенке ставили мужей.
Кровавый кошмар тридцать седьмого года, стало быть,представлялся ему суровым, но справедливым возмездием, постигшимпредателей-перерожденцев и, худо ли, хорошо, но спасшим Революциюот термидора.
Прав, прав был автор вспомнившихся мне «очерковбольшевизмоведения», сказавший, что верховенщина и смердяковщина –пустяк по сравнению со сталинщиной, а расправас соратниками Ленинастрашней, чем убийство Шатова.
Убийством Шатова Петруша Верховенский повязал кровью жалкуюкучку одержимых бесовщиной своих сподвижников, «наших». АСталинповязал кровью половину страны.
«Сейчас, – сказала Ахматова, когда началась волна реабилитаций,– две России посмотрят друг другу в глаза: та, что сажала – той,что сидела». И это – не преувеличение: на каждого арестованного былсвой доносчик, свой следователь, свой вертухай.
Вот и простодушный герой солженицынского рассказа, у котороготридцать седьмой год вызывает ассоциацию лишь с гражданской войнойв Испании, тоже оказался повязанным той большой кровью. *
На самом деле в то, что Зотов и слыхом не слыхал про тридцатьседьмой год, не то что трудно, а прямо-таки невозможноповерить.
Перечитаем ещё раз эту – самую уязвимую – сцену солженицынскогорассказа:…
– Спрашивать ни у кого нельзя, за шпиона посчитают… У насвопросы задавать опасно.
– В военное время, конечно.
– Да оно и до войны уже было.
– Ну, не замечал!
– Было, – чуть сощурился Тверитинов. – После тридцатьседьмого…
– А что тридцать седьмой? – удивился Зотов. – А что было втридцать седьмом? Испанская война?
По правде говоря, и в реплику Тверитинова, с которой завязалсяэтот диалог, не очень-то верится. Трудно представить, чтобычеловек, только что вышедший из окружения,в разговоре с помощникомвоенного коменданта стал всуе поминать ту страшную, чернуюдату.
Но реплика эта нужна Солженицыну, чтобы вызвать ответную репликуЗотова. А весь этот короткий диалог, – чтобы показать, в какихразных, не сообщающихся мирах жили в предвоенные годы эти двачеловека.
Но если реплика Тверитинова лишь слегка отдает некоторойискусственностью, подстроенностью, то ответная реплика Зотовакажется совсем уж неправдоподобной.
Могло ли такое быть, чтобы Зотов в свои девятнадцать-двадцатьлет (лейтенанту в 1941 году не могло быть меньше), не замечал, чтои до войны – после тридцать седьмого – «оно уже было».
Мне в тридцать седьмом было не шестнадцать лет, как Васе Зотову,а – десять. Но и я прекрасно помню, как нам велели замазыватьчернилами в наших школьных учебниках портреты канувших в безднунедавних вождей, а потом – и маршалов: Тухачевского, Блюхера,Егорова. Помню свистящим шепотком произносившееся жуткое слово«троцкист» инеизменно следующее за ним, ещё более жуткое –«расстрел». Помню как, одержимые шпиономанией, мы старательновыискивали на рисунках, украшавших заднюю страничку наших школьныхтетрадок, притаившиеся там буквы, из которых должен был сложитьсявредительский лозунг: «Долой Сталина!»
Может быть, все это происходило только в столице? А до тойглухой провинции, где до войны жил Василий Зотов («В Москведовелось ему побывать только один раз за всю его жизнь – наэкскурсии. В Иванове он, правда, бывал. Но тоже не так уж часто…»),эта волна не докатилась?
Нет, этой шпиономанией, как лесным пожаром, была тогда охваченався наша огромная страна.
Вот как вспоминает об этом уже не московский, каким был я, асухумский мальчик. Ему в том роковом году было не десять, как мне,а – восемь лет:…
…Я вдруг вспомнил про тетрадь, на обложке которой был изображенвещий Олег, прощающийся со своим конем. В школе ребята шепотомговорили, что на этой обложке прячетсяхорошо замаскированныйвредительский лозунг…
Погружаясь в сладостную жуть, я стал исследовать рисунок наобложке тетради. Там был изображен князь Олег, скорбно обнимающийсвоего коня перед тем, как расстатьсяс ним навеки. Под рисунком вдва столбика, с переносом на последнюю страницу были напечатаныстихи Пушкина «Песнь о вещем Олеге».
Через несколько минут я обнаружил букву Д, искуснозамаскированную в виде стремени.
«Ну и негодяи, ну и хитрецы!» – подумал я с жуткой радостью истал продолжать исследование. Через некоторое время я решил, чтоузоры на седле Олега, изображенные в виде кружочков, могут сойти забукву О…
Я пошел дальше. Через некоторое время мое внимание привлеклаподозрительно приподнятая нога Олегова коня. Она была приподнята исогнута под прямым углом. Её можно было принять за букву Г. Правда,перекладина получалась длиннее и толще самого столбика, на которомона держалась. Очень уж уродливая буква получалась. Эта уродливостьбуквы как-то меня расстраивала. После некоторых колебаний я решилне включать её в собрание букв. Мне даже захотелось ударить коня поноге, чтобы он её выпрямил, а не держал полусогнутой, как будто егособираются ковать…
(Фазиль Искандер. Школьный вальс, или Энергия стыда)
В этой (автобиографической) повести Искандера рассказ ведется отпервого лица, и у нас есть все основания предполагать (даже несомневаться), что всё, о чем тут рассказывает автор, с ним было насамом деле.
Но я не могу не вспомнить тут ещё один рассказ того же автора, вкотором атмосфера истерической шпиономании, охватившей в те годыстрану, передана с ещё большей выразительностью инаглядностью:…
Чика иногда отпускали на море вместе с сумасшедшим дядей…
И вот однажды они идут домой, бодрые и прохладные послекупания…
И вдруг впереди на приморском пустыре, у самого выхода на улицу,Чик заметил толпу взволнованных мальчишек. Чик сразу же понял, чтотам что-то случилось. Он подбежалк толпе. Внутри этой небольшой, ноуже раскаленной толпы детишек стояло несколько подростков.
– Вредители! Вредители! – слышалось то и дело. Один изподростков держал в руке кусок плотной белой бумаги величиной соткрытку. Все старались заглянуть в нее. Чик тоже просунулся изаглянул. На бумаге отчетливо тушью был выведен торпедообразныйпредмет, который часто рисуют в общественных уборных. А под нимнаписаны оскорбительные слова.
– Я иду с моря, а это здесь валяется, – говорил мальчик,державший в руке эту бумагу.
– Пацаны, вон вредитель! – вдруг крикнул кто-то, и все помчалисьвперед, и Чик вместе со всеми, подхваченный сладостной жутьюстранного возбуждения… Ребята уже на улице догнали толстого мужчинус неприятным лицом. Он был в шляпе и с портфелем в руке. Онозирался на кричащих пацанов с ненавистью и страхом. Громко вопя:«Вредитель! Вредитель!» – они шли за ним, то окружая его, тоотшатываясь, когда он резко, как затравленный кабан, оборачивалсяна них. Самые смелые пытались к нему гадливо притронуться, как быдля того, чтобы убедиться, что он есть, а не приснился. Этотчеловек был так похож на плакаты с изображением вредителей, что Чиксразу поверил: он, он подбросил эту подлую, самодельнуюоткрытку!
Особенно подозрительны были шляпа и портфель, туго и злобнонабитый не то взрывчаткой, не то отравляющими веществами. Ребятавсе гуще и гуще его окружали, и ему все чаще приходилосьзатравленно озираться, все короче делались его передышки.
Конец ознакомительного фрагмента.