Страница 3 из 38
Я не торопил Твардовского и в тот год не находил ничегонеправильного в его медлительности. Да и с чем было этумедлительность сравнивать, какой единицей измерять? Разве в нашейлитературе до того был подобный случай?..
Но миновали годы, мы знаем, что Твардовский напечатал рассказ сзадержкой в 11 месяцев, и теперь легко его обвинить, что он неторопился, что он недопустимо тянул. Когда мой рассказтолько-только пришёл в редакцию, Никита ещё рвал и метал противСталина, он искал, каким ещё камнем бросить… Да если б сразу тогда,в инерции XXII съезда,напечатать «Ивана Денисовича», то ещё былегче далось противосталинское улюлюканье вокруг него и, думаю,Никита в запальчивости охотно бы закатал в «Правду» и мои главы«Одна ночь Сталина» из «Круга первого». Такая правдинскаяпубликация с тиражиком в 5 миллионов мне очень ясно, почтизрительно рисовалась, я её видел как въявь…
Как не сказать теперь, что упустил Твардовский золотую пору,упустил приливную волну, которая перекинула бы наш бочоноккуда-куда дальше за гряду сталинистских скал и только там быраскрыла содержимое. Напечатай мы тогда, в 2–3 месяца после съезда,ещё и главы о Сталине – насколько бы непоправимей мы его обнажили,насколько бы затруднили позднейшую подрумянку. Литература моглаускорить историю. Но не ускорила.
Виктор Некрасов, нервничая, говорил мне в июле 1962:
– Я не понимаю, зачем такие сложные обходные пути? Он собираеткакие-то отзывы, потом будет составлять письмо. Ведь ему жедоступна трубкатоготелефона. Ну сними трубку и позвони прямоНиките! Боится…
Можно понять, что он и рассказу боялся повредить слишком прямыми неподготовленным обращением к Хрущёву. Но думаю, что больше здесьбыла привычная неторопливость того номенклатурного круга, в которомтак долго он обращался: они лениво живут и не привыкли спешитьковать ускользающую историю – потому ли, что никуда она не уйдёт?потому ли, что не ими, собственно, куётся?.. Он долго подгонял кповести предисловие (а собственно, его могло и не быть: зачем ещёоправдываться?). Так вёл он многомесячную неторопливую подготовку,ещё не определив, как же продвигаться выше. Просто отдать в набор ипослать в цензуру казалось ему губительно…
(А. Солженицын. Бодался телёнок с дубом. Очерки литературнойжизни. М. 1996. Стр. 34–36)
Не закружилась бы у Александра Исаевича голова от обрушившейсяна него мировой славы, не так уж трудно было бы ему сообразить, чтоне будь Твардовский тем, кем он был, и не поведи себя так, какповел, – не было бы и никакого Солженицына.
О том, как бы дело повернулось, если бы Твардовский просто отдал«Ивана Денисовича» в набор и послал в цензуру, он отчасти даже идогадывался, о чем свидетельствует такая, им же самим рассказаннаяподробность:…
«Новый мир» изящно пошутил над цензурой: безо всякого объясненияпослал им на визу первую вёрстку «Ивана Денисовича». А цензура вглуши своих застенков ничего и незнала о решении ЦК, ведь онопрошло келейно, как всё у нас. Получив повесть, цензура обалдела отэтой «идеологической диверсии» и грозно позвонила в журнал: «Ктоприслал эту рукопись?» – «Да мы тут», – невинно ответила зав.редакцией Н. П. Бианки. – «Но кто персонально одобрил?» – «Да всемнам понравилось», – щебетала Бианки. Угрозили что-то, положилитрубку. Через полчаса позвонили весело: «Пришлите ещё паруэкземпляров» (им тоже почитать хотелось). Хрущёв – Хрущёвым, а визацензуры всё равно должна была на каждом листе стоять.
(Там же. Стр. 44)
Не будь высочайшего соизволения (указания), цензура тотчас быотправила подозрительную рукопись в Отдел культуры ЦК – главномудушителю Поликарпову. А дальнейшееразвитие событий в этом случаесовсем уже легко представить.
Не увидел бы тогда свет «Иван Денисович» на страницах «Новогомира» (а при таком раскладе он бы света никогда не увидел),безвестный учитель математики из Рязани нипри какой погоде нерешился бы бодаться с ядерной державой. И не было бы ни Нобелевскойпремии,ни громкого выдворения из страны… Но история, как мы знаем,не терпит сослагательного наклонения. Не надо только забывать, ктои какую сыграл в ней роль.
Роль, которую сыграл Твардовский в явлении на свет писателяСолженицына, недооценить легко, а переоценить трудно. И тут надобноещё учесть, какую цену заплатил он за ту роль, какую в этой драмедовелось ему сыграть.
Проведя бессонную ночь над рукописью «Щ 854», он сразу же твердорешил, что сделает всё – возможное и невозможное, – чтобы повестьбыла напечатана.
Друзья и соратники Александра Трифоновича по журналу его в этомнамерении поддержали. Но ближайший из них, правая его рука –Александр Григорьевич Дементьев, – человек бесконечно Твардовскомуи журналу преданный, но битый, а потому осторожный, – все-таки непреминул с глазу на глаз сказать ему:
– Учти, Саша! Даже если нам удастся эту вещь пробить и она будетнапечатана, они нам этого никогда не простят. Журнал на этом мыпотеряем.
Твардовский не спорил. Понимал, что тёзка говорит дело.
– А ты ведь понимаешь, Саша, – продолжал Александр Григорьевич,– что такое наш журнал. Не только для нас с тобой. Для всейРоссии…
– Понимаю, – сказал Твардовский. – Но на что мне журнал, если яне смогу напечататьэто?
Умный человек был Дементьев: как в воду глядел. «ИванаДенисовича» Твардовскому не простили. *
Выступая на обсуждении «Ракового корпуса» и говоря о том, чембыло для нас явление Солженицына, я сравнил «Один день ИванаДенисовича» с горьковской пьесой «На дне». Солженицын, мол, какГорький со своими босяками, поднял целый пласт жизненногоматериала, к которому художественная литература до него неприкасалась.
Это сравнение лишь в очень слабой степени выражало то, что яхотел сказать. Тогда же мелькнуло у меня другое: я вспомнилГуинплэна Виктора Гюго, который, выступая в парламенте, сказал:
– Господа! Я принес вам новую весть: существует родчеловеческий!
Это был голос из бездны, о существовании которой парламентарии,к которым он обращался, не подозревали.
Вот такую же громовую весть – хотел я сказать – объявил своимсогражданам и Солженицын. Но – не сказал. Сравнение русскогописателя с героем французского романа показалось мне слишкомвыспренним, даже безвкусным, и я заменил Гуинплэна горьковскимибосяками.
Мысль моя, в общем-то, была верна. Появление солженицынскойповести на страницах «Нового мира» прежде всего было, конечно,огромным общественным событием, по значению своему сравнимым, можетбыть, только с закрытым докладом Хрущёва на ХХ съезде.
Но меня – меня лично – «Иван Денисович» покорил не толькоэтим.
В то время я прочел уже довольно много ходивших в самиздателагерных рукописей. Читал и замечательную книгу Юлия Марголина«Путешествие в страну Зэ-Ка»: вышедшая аж в 1952 году в Нью-Йорке,она каким-то чудом до меня дошла.
Поэтому ли, по другой ли какой причине, но тем, что он поднялновый, никем до него не тронутый пласт жизни, Солженицын меня непоразил. А поразил меня его «Иван Денисович» как событиелитературное, художественное.
Хорошо помню тогдашний свой разговор о Солженицыне с моим другомМаксом Бременером.
– Ты действительно думаешь, – спросил меня Макс, – что онвеликий писатель?
– Может быть, и не великий, – ответил я. – Но он весь оттуда, изтой, великой русской литературы.
Именно в этом было тут для меня все дело. *
Однажды мы с женой оказались в Коктебеле вместе с ВениаминомАлександровичем Кавериным. Познакомились, общались, разговаривали.Вениамин Александрович в общении с нами был так прост, естественени откровенен, что жена моя в одном таком разговоре ляпнула, чтовсех современных писателей делит на две категории. Одних считаетрусскими, а других – советскими.
От этой легкомысленной реплики молодой и, в сущности, совсем емунезнакомой женщины он легко мог отмахнуться, просто пропустить еёмимо ушей. Но Вениамин Александрович отнесся к ней неожиданносерьезно. Помедлив, он сказал:
– Это очень жестоко. Но это правда.
Понял, стало быть, что, приняв такое деление, и сам попадает вразряд «советских». До «русских» недотягивает.