Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 46 из 94

Потом ручник отобрал Гера и сказал, что бьёт вдвое точнее.

Он посадил десять подряд, быстро, в своём темпе. Знак не сел ни на одном. Шляпки лопнули на семи.

– Десять штук, – сказал Славик от ящика.

– Чего десять штук?

– Ты сейчас за минуту положил в брак десять гвоздей. Это пятнадцать резаней. Это мешок крупы с четвертью по городской цене.

Он посмотрел на свои десять. Потом на Славика. Потом отдал ручник обратно.

– Артём.

– Говори.

– Шляпка семь миллиметров. И наклёпанная.

– И что?

– Знак сядет, если бить сильнее, чем она держит. Она не держит.

– Греть?

– Греем – уйдёт наклёп.

– Мягкий, – сказал Гера с отвращением.

Слово это у нас с одиннадцатого дня работает как ругательство.

Придумал опять Гера и опять от усталости.

Он перестал вынимать гвоздь: посадил, ударил шляпку четырьмя по кругу и, не выбивая её из гнезда, сунул сверху пуансон и стукнул ещё раз, по тому же самому месту.

Плита держала стержень в гнезде всей глубиной, и шляпке уходить стало некуда.

Знак сел.

– Стой, – сказал Рустам.

– Чего?

– Ещё раз сделай.

Он сделал ещё раз. Потом ещё. Из десяти знак сел на восьми. Шляпка лопнула одна.

– Отвечаю, я сразу так и хотел.

Рустам ничего не ответил и пошёл точить второй пуансон, потому что первый после шести десятков ударов пошёл забоем по краю.

Гвозди с клеймом разложили на доске. Смотрели все.

Круг с чертой, семь миллиметров, чуть смазанный с одного бока. Свой.

Саныч всё это время сидел у плитки и в разговор не лез. Потом он дошёл до пня, посмотрел на доску и вернулся к чайнику.

– Красиво, – сказал он. – А чьё оно?

– Наше.

– Это я понял. Я спрашиваю, чьё. У кузнеца подсечка, и за подсечкой кузнец. У ваггских молот с чертой, и за молотом Вагга. А за этим кружком кто?

– Завод.

– А завод у них кто?

Ответить я не смог, и Саныч ответа не ждал.

Он отставил кружку и полез за пачкой. Закурил от плитки.

– Петрович. Ты лист Стаса читал?

– Читал.

– Ты его перечитай.

Он поймал меня у ворот, когда стемнело.

Курил он с подветренной стороны. Свет шёл сверху, и мы его не заказывали. В этом свете я в первый раз разглядел, сколько у него в седине стало тёмного.

– Сынок.

– Ну.

– У тебя лицо человека, который завтра поедет извиняться.

– У меня лицо человека, который не спал.

– Одно другому не мешает.

Он затянулся.

– Нас в девяносто шестом не пустили на завод. Свой же, сорок лет ходили. Пришли утром, а на проходной новый и список. Кого в списке нет, тот посторонний.

– И что.

– И стояли до обеда. Сто двадцать рыл у забора, и половина в цеху по тридцать лет.

– А потом?

– А потом вышел начальник цеха и сказал: мужики, идите домой, завтра разберёмся.

– Разобрались?

– На третий день. – Он посмотрел на меня. – Список писал человек, которому наш цех мешал. На проходной стоял сторож, подписывал начальник смены, и оба узнали про список в то же утро, что и мы.

Окурок он вдавил в землю каблуком.

– Ты завтра смотри не туда, где тебе откажут. Там подневольные. Ты смотри, кто им бумагу дал.

– Саныч. Никакой бумаги нет.

– Значит, будет. Двадцать лет пускали, а на двадцать первый спросили. Такое само не заводится.

Ужинали в тот вечер солониной.

Она пришла из города два дня назад и лежала почти нетронутой. Саныч её прятал и выдавал по куску, и резал он так, чтобы каждый видел: всем отрезали одинаково. В этот вечер он выдал всем сразу и порезал толсто.

Свою Гера съел за минуту и потом сидел с закрытыми глазами.

– Я вкус забыл, – сказал он. – Отвечаю. Семь дней одна крупа, я думал, так и надо.

– Так и надо, – сказал Славик.

– Славик, не порти.

Славик подумал и не стал портить.

Лист я перечитал ночью, при лампе, и Стас прочитал его мне вслух ещё два раза.

В ряду спрашивают, чьё клеймо.

Клеймо я услышал на семнадцатый день от Ондри и с тех пор слышал только его. Чьё стояло в листе первым словом, и три дня я смотрел на него и читал мимо.

Вышли в пять утра двадцать второго, втроём: я, Стас и Рустам.

Гера остался на плите, Славик на счёте, Саныч на всём остальном.

Гоша проснулся, когда мы открывали ворота. Он потянулся и переступил лапами, камень между лап сдвинулся, и пятно на асфальте поехало вместе с ним.

– Уронит, – сказал Стас.

– Не уронит, – сказал Рустам.

Под себя он его и кладёт, и за четыре ночи не спихнул ни разу.

Мешок нёс Рустам. Девять килограммов, и у ворот Гера высказал по этому поводу всё, что думал про нашу телегу.

Тракт в этот раз шёл по холоду.

Трава у обочины стояла в седине с ночи, камень тянул холодом сквозь подошву, и первые пять вёрст мы прошли широко и молча. На шестой версте Стас достал свой лист и пошёл с ним в руках, держа его обеими и на весу.

– Короче, Тём, я тут буквы разложил.

– Глянь под ноги.

– Я гляжу. Я их по звукам разложил, у меня одиннадцать штук сходится.

– Из скольких?

– Хрен знает. Их там штук тридцать.

Сказал он это буднично и пошёл дальше. Я посчитал. Треть азбуки за три недели, и прошёл её один из шестерых, на ходу, между зубилом и гвоздильней.

Гриша нашёл нас сам, у городских ворот, и нашёл раньше, чем мы дошли до стражи.

Гоблин, рыночный провожатый, ростом мне по пояс. Жилетка на нём была та же, и сумок через плечо по-прежнему три. В первый приезд он водил нас за три резани до вечера, четыре дня назад пустил наших на сеновал и нашёл им попутную телегу, и завод он с тех пор считал своей клиентурой.

– Фонарь несли? – спросил он вместо приветствия.

– У Стаса в мешке.

Стас достал фонарь. Гоблин принял его двумя руками, осмотрел со всех сторон и поставил на землю у своей ноги. Остался он очень доволен.

– Телега нужна, – сказал я.

– На день?

– Один.

– Марка двадцать. Дешевле не будет, сегодня возят зерно.

Телегу он привёл через полчаса, с возчиком. Старый дворф в войлочной шапке. За весь день он не сказал нам ни одного слова и один раз кивнул.

Девять килограммов мы положили в середину пустого воза, и так они там и лежали.

Фонарный столб на углу мы прошли в ту минуту, когда старик-гоблин клал на камень ладонь и считал под нос.

Левую ладонь у меня прихватило полосой, от мизинца к запястью, будто затекла под ремнём. Держалось, пока он считал, и отпустило вместе с ним.

Мешок я до этого нёс от поворота сам, и нёс я его левой.

Горн Ондри стоял третий от рынка, как он и говорил.

Хозяин был у себя, в переднике, с подручным на мехах, и нас он увидел раньше, чем мы подошли, и работу при этом не бросил: доделал то, что держал в клещах, сунул в воду и только потом вышел.

– Артём.

– Ондри.

– Привёз?

– Тысяча двести. С клеймом.

Он посмотрел на воз, потом на мешок в середине воза, и про это не сказал ничего.

– Пойдём.

Старшину звали Тург Головня.

Третья лавка от входа, и лавка крупная: полосы, прутки, готовый инструмент, замки на отдельной доске под навесом. Борода рыжая с сединой, подстрижена коротко, по-кузнечному, чтобы не лезла в горн.

Он нас ждал, и ждал он с девятнадцатого.

– Заводские, – сказал он, когда мы подошли. Не вопросом.

Кузнец сказал ему одно предложение. Из всего предложения я разобрал два слова, и одним из них было моё имя.

Старшина выслушал и перешёл на имперскую речь. Говорил он чисто, лучше рядчика.

– Ондри за тебя поручился.

– Поручился.

– Он поручается один раз. Ты это знаешь?