Страница 21 из 26
Мы проходим на кухню, она ставит цветы в вазу, и комната, до того просто уютная, на глазах оживает, становясь отражением её самой. Я же стою посреди этого отлаженного механизма совершенно чужеродной деталью. Пока на мне был гипс, мое присутствие здесь имело хоть какое-то оправдание, но теперь роль пациента сыграна до конца. Я почти физически ощущаю, как она сейчас повернется и произнесет свое фирменное «Поляков», ведь именно с фамилии она всегда начинает, когда собирается рубить с плеча.
— Ну вот и всё, — говорю, нарушая паузу, чтобы опередить её вердикт. Лучше я сам. Так честнее. — Троянский конь сломан. Можешь выселять.
Я жду этого всплеска, той самой фразы «ты же понимаешь, это было временно», произнесенной с отведенными в сторону глазами.
Кира медленно поворачивается, а в её мечущемся взгляде мне на секунду видится то ли дерзкий вызов, то ли слабая надежда, но я тут же себя останавливаю, убеждая, что это всего лишь обманчивая игра света.
— И куда ты пойдёшь? — спрашивает тихо.
Будто кто-то пнул по рёбрам изнутри. Она не говорит «оставайся». Значит, вариант моего ухода обсуждается.
— К себе в пустую и холодную хрущёвку, — бубню глухо и вязко.
— Понятно.
Когда женщина говорит «понятно», ей действительно всё понятно, но тебе не достаётся ни крошки. Решение принято, и оно за гранитной дверью.
Кира отворачивается и принимается переставлять баночки на полке, очевидно выигрывая время, чтобы подобрать слова или просто не смотреть мне в лицо, пока выносит свой вердикт. Я слишком хорошо знаю этот приём, ведь сам отворачивался к документам и притворялся занятым, когда приходилось сообщать плохие новости родственникам, прежде чем резать по живому.
Глядя на её затылок, на выбившуюся фиолетовую прядь, я с пугающей ясностью осознаю одно. После всего, что между нами случилось, я физически не смогу позволить ей решить за нас обоих, будто единственным клеем, державшим нас вместе, был этот дурацкий гипс.
К чёрту. Я не для того выживал при встрече с медведем, терпел фамильное унижение и провёл почти месяц в белом саркофаге, чтобы сейчас так бездарно всё спустить. Если она меня выгонит, пусть выгоняет. Но скажет мне в лицо. И я скажу ей всё, что копилось эти недели.
Делаю шаг к ней. Она вздрагивает, но не оборачивается. Её пальцы замирают на банке с крупой, намертво вцепившись в крышку.
— Кира.
Молчит. Только спина напрягается ещё сильнее. Она ждёт, что я сейчас выдам «спасибо за гостеприимство» и уйду? Или начну давить, уговаривать, манипулировать?
— Кира, посмотри на меня.
Она замирает и медленно поворачивается. На её побледневшем лице губы сжимаются в тонкую линию, и в этой готовности к обороне я узнаю того же загнанного зверя, который сидит во мне, разрываясь между страхом моего ухода и ужасом, что я останусь по совершенно неправильной причине.
И тут до меня наконец доходит, что она не собирается меня выгонять, а просто ждёт, что я уйду сам. Это её защитный механизм, выработанный привычкой, что все рано или поздно уходят, что её неизбежно бросают, поэтому самой указать человеку на дверь куда проще, чем сидеть у окна и считать дни до его ухода. Она даёт мне шанс уйти красиво, чтобы мы остались друзьями или хотя бы знакомыми, которых однажды свело вместе нападение медведя и несколько недель странного сожительства.
Ну уж нет.
— Я люблю тебя, Кира Данилова, — голос прорывается наружу раньше, чем я успеваю испугаться собственных слов, и это самое правильное, что я произношу за всю свою жизнь. В ушах грохочет целый товарный состав. — Я хочу быть с тобой. Потому что ты — та самая. Та, которую я, дурак, даже не искал, потому что и мысли не допускал, что такие бывают. Ты — мой личный вид зависимости с фиолетовой прядью и битой в коридоре. И если ты меня сейчас выгонишь, я никуда не уйду. Поставлю палатку у тебя под окнами. Буду петь серенады. Плохо, сразу предупреждаю. Но громко. Соседи будут в восторге.
Кира молчит, просто смотрит, и эта секунда растягивается в вечность, за которую в моей голове уже успевает развернуться целый план. Мысленно отправляюсь в «Спортмастер» за палаткой, термосом и спальником, попутно заказывая для своего нового жилища табличку с надписью «Здесь живёт идиот, влюблённый в женщину с фиолетовыми волосами», и даже начинаю брать с любопытных плату за экскурсии.
Ну всё, Поляков. Сейчас она вызовет санитаров.
И тут она срывается с места. Бросается мне на шею, и я едва удерживаюсь на ногах. Ослабшая нога подкашивается, мы оба чуть не летим на пол, но я успеваю вцепиться в край стола. Банка с гречкой, которую она переставляла, летит вниз и с грохотом катится под холодильник. Плевать на гречку. Кира обхватывает меня, прижимается всем телом, и я ловлю сдавленный всхлип у самого уха.
— Я тоже тебя люблю, идиот, — шепчет она, и горячее дыхание обжигает мне шею. — Я так боялась, что ты уйдёшь. Что теперь, когда ты здоров, я тебе больше не нужна. Что я просто... сиделка.
Обнимаю её, зарываюсь носом в волосы, пахнущие цветочным шампунем. И понимаю, что я дома. Рядом с ней.
— Глупая, — шепчу в макушку. — Я люблю тебя за то, что ты — это ты.
Отстраняю её от себя, беру её лицо в ладони. По щекам блестят мокрые дорожки, но уголки губ тянутся вверх, и весь этот мокрый сияющий беспорядок на её лице — самое красивое, что я когда-либо наблюдал. У меня тоже, кажется, скулы свело от дикой улыбки. Или просто переизбыток эндорфинов замкнул лицевую мускулатуру.
— Больше не бойся, — говорю, глядя ей прямо в глаза. — Никуда я не денусь. Ты от меня теперь не отделаешься. Ты в ловушке.
— Ужас какой, — фыркает, вытирая щёку тыльной стороной ладони. — Может, мне в полицию заявить?
— Я и есть полиция, — напоминаю, оскалившись во все тридцать два.
Целую её, вкладывая в это движение всю свою нежность и уверенность, что она — моя. Поцелуй зарождается мягким, почти исследовательским касанием, но почти мгновенно перерастает в голодный ураган. Её пальцы зарываются в мои волосы, а ладони скользят по спине, прижимая её тело к моему всё плотнее. Через рёбра гулко стучит её сердце, и этот бешеный ритм для меня звучит лучше любого джаза и убедительнее любого военного марша.
Она отстраняется, тяжело дыша.
— Поляков.
— М?