Страница 43 из 145
Я попыталась повторить. Не сразу получилось. Первый вдох сорвался, да и второй тоже. Я захлёбывалась воздухом, будто только что вынырнула из ледяной воды. Грудь болела. Плечи дрожали. Перед глазами снова вспыхнул белый свет, и я почти провалилась обратно.
— Ещё раз, — сказал Рагнар. — Не глубже. Медленнее.
Он снова вдохнул.
Я смотрела на его грудь, на то, как спокойно поднимается ткань рубахи, и пыталась сделать так же. На третий или четвёртый раз получилось чуть лучше. Воздух вошёл не полностью, но уже не обжёг. Комната переставала качаться.
— Хорошо, — снова сказал Рагнар. — Ещё раз.
На этот раз я справилась.
По лицу текли слёзы, которых я даже не заметила. Они были горячими, быстрыми, бессмысленными. Я не плакала осознанно. Тело просто делало то, что могло, когда больше не знало, куда девать ужас.
— Прости, — прошептала я хрипло.
Слово вырвалось само. Привычное, старое и ненужное.
— Нет.
— Я…
— Нет, — повторил он мягче. — Здесь не за что просить прощения.
Я попыталась вдохнуть ещё раз. Получилось хуже. Но не так страшно, как раньше. За дверью послышались быстрые лёгкие шаги. Это был Ральф.
Он влетел в комнату почти вихрем. Серый комок с янтарными глазами, взъерошенный, сонный и совершенно перепуганный. Он запрыгнул на кровать и ткнулся мне лбом в плечо так сильно, что я едва удержалась.
— Тише, — пробормотал Рагнар, но без настоящего недовольства.
Волчонок не слушал. Он забрался ко мне полностью, почти на колени, наступив лапой на одеяло, ткнулся носом в живот и начал мелко, тревожно поскуливать. Не громко. Не по-щенячьи жалобно. А так, будто чувствовал мою боль не словами, а чем-то глубже — кожей, запахом, сердцем.
Я опустила руку ему на шею. Пальцы всё ещё дрожали. Шерсть была такой тёплой. Под ладонью билось его маленькое сердце. Такое быстрое и упрямое.
Я вцепилась в это ощущение, как в край берега.
— У меня был… — начала я и замолчала.
Рагнар не шевельнулся. Не подталкивал и не помогал закончить. Просто слушал. Иногда это труднее всего — не торопить чужую боль, когда она наконец решилась выйти наружу.
Я закрыла глаза.
Перед ними тут же снова возникла маленькая ладонь. Я почти отдёрнула руку от Ральфа. Но он прижался сильнее, будто не позволил.
— У меня был ребёнок.
Слова дались с таким трудом, будто я вытаскивала их из собственного горла голыми руками. Они были слишком большими для этой маленькой комнаты. Слишком живыми для того, кто уже умер.
Ральф перестал скулить и замер. Так резко, словно понял. Нет не смысл сказанного, а боль.
Рагнар очень медленно, очень осторожно сел чуть ближе. Не вплотную, а просто рядом с кроватью. Так, чтобы я не была одна с этими словами.
— Я понял, — сказал он.
Я покачала головой. Нет. Не понял. Никто не мог понять до конца, если не держал в себе эту пустоту.
Но в его голосе не было попытки присвоить моё горе. Он не сказал «понимаю», как говорят люди, желая поскорее закрыть чужую рану удобной фразой. Он сказал иначе. Тише. Осторожнее.
Я понял, что это важно. Я понял, почему ты кричала. Я понял, что здесь боль, к которой нельзя прикасаться грубо.
— Его больше нет.
Печь тихо треснула в углу. За окном что-то шуршало по снегу. Мир продолжал существовать, и это было почти оскорбительно.
Как он смеет? Как может огонь гореть, снег падать, люди спать, когда моего ребёнка нет? Как вообще возможно, что после такой потери наступает утро, потом ещё одно, потом неделя, а потом другой мир, в котором ты вдруг смеёшься на кухне из-за волчонка с деревянной ложкой?
— Мне жаль, — сказал Рагнар.
Это были не те страшные, пустые, жестокие слова, которыми люди иногда пытаются утешить мать, не понимая, что делают только хуже.
Просто: мне жаль.
И я наконец заплакала. Не громко и не красиво. Просто тяжело, сбивчиво, беспомощно, будто тело давно ждало разрешения. Плечи тряслись. Воздух снова сбивался. Слёзы текли горячо, бесконечно. Я держалась одной рукой за шерсть Ральфа, другой — за край одеяла, и не могла остановиться.
Рагнар не трогал меня. Ральф прижимался теплее. И это оказалось правильнее всего. Потому что если бы Рагнар попытался меня обнять, я, наверное, испугалась бы. Если бы начал говорить много — возненавидела бы слова. Если бы ушёл — провалилась бы обратно в пустоту.
А он просто остался.
Когда приступ чуть схлынул, я устало привалилась к стене. Сил почти не было. После такого плача тело всегда становится чужим, тяжёлым, будто из него вынули кости и оставили только кожу, дыхание и боль.
Ральф устроился у меня на коленях так, словно был очень маленьким, хотя на самом деле уже занимал половину постели. Его морда лежала у меня на животе. Один глаз был приоткрыт, следил за Рагнаром.
— Я, наверное, разбудила весь дом, — сказала я.
Голос был сиплым, смятым.
— Ничего, — сказал Рагнар. — Дом переживёт.
Я всхлипнула почти со смехом. Совсем маленьким, совсем усталым.
— Ты всегда такой?
— Какой?
— Спокойный.
Он помолчал.
— Нет. Но это помогает.
— Кому?
— Всем.
Я посмотрела на него внимательнее.
В полумраке он выглядел старше, чем днём. Усталость лежала под глазами, на плечах, в том, как он сидел у кровати, не позволяя себе расслабиться полностью. Я вдруг подумала, что быть спокойным рядом с чужой болью — не значит не чувствовать. Иногда это, наверное, значит держать себя крепче, чем другим видно.
— Почему ты здесь? — спросила я.
— Потому что ты проснулась в ужасе.
— Я имею в виду… почему ты не ушёл?
Рагнар чуть склонил голову.
— А должен был?
На этот вопрос у меня не нашлось ответа.
Потому что где-то внутри всё ещё жило старое правило: люди не выдерживают чужой боли долго. Они либо начинают раздражаться, либо уходят, либо делают вид, что «помогли достаточно». Чужое горе неудобно. Оно занимает место. Оно повторяется. Оно не становится красивее от того, что время прошло.
А он остался.
Даже после того, как я перестала быть просто странной женщиной из леса и стала женщиной с горем, которое нельзя быстро исправить.
— Я не умею… — начала я.
— Не умеешь что?
Я долго не могла подобрать слово.
Потом сказала то, что оказалось ближе всего к правде:
— Не ломаться.
Рагнар долго смотрел на меня. Не с жалостью, а с какой-то грустной, почти суровой внимательностью.