Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 123 из 125

После эпилога. Девочка прилива

Море приходило по расписанию.

Сначала оно шептало за стеной.

Потом начинало дышать.

Потом било.

Глухо, тяжело, будто огромный зверь снова и снова прикладывался телом к камню, проверяя, выдержит ли башня ещё одну ночь.

Девочка сидела на полу и считала удары волн.

Один.

Два.

Три.

На восьмом обычно начинала дрожать дверь.

На двенадцатом — с потолка сыпалась соль.

На двадцатом — вода проступала между камней тонкими серебряными нитями.

А на тридцатом приходил прилив.

Тогда в Морском доме отказа начинали петь чашки.

Не все сразу.

Сначала те, что стояли ближе к нижним камерам. Потом — те, что висели в длинной галерее. Потом — самая старая, чёрная, с трещиной в виде волны, которую никто не трогал даже руками в перчатках.

Девочка не знала, почему чашки поют.

Смотрительница говорила: потому что пепел у моря должен помнить воду.

Девочка думала: потому что чашкам больно.

Её собственная чашка молчала.

Она лежала у неё на коленях — небольшая, белая, с неровным краем. Раньше на ней не было ничего. Ни имени, ни номера. Только тонкая синяя полоска у донышка, похожая на след от волны.

Сегодня на ней появилось слово.

Марина.

Девочка провела пальцем по буквам.

Они были тёплые.

Невозможные.

Неправильные.

В Морском доме отказа у детей не было имён. У них были приливы.

Первый прилив — когда ребёнка привозили.

Второй — когда он переставал спрашивать, кто за ним придёт.

Третий — когда ему давали чашку.

Четвёртый — когда чашка переставала быть пустой и принимала знак дома: волну, ракушку, рыбью кость, каплю, иногда просто номер.

Но её чашка не приняла знак.

Ни на четвёртый прилив.

Ни на пятый.

Ни на десятый.

Она оставалась пустой.

За это её называли Безымянкой.

— Упрямая чашка для упрямого пепла, — говорила смотрительница Сольвейг. — Ничего. Море терпеливее детей.

Девочка тоже была терпеливой.

Она терпела холод.

Терпела соль на губах.

Терпела мокрую одежду, которая не высыхала даже у очага.

Терпела, когда старшие дети отворачивались, потому что дружить с Безымянкой было плохой приметой.

Терпела, когда ночью вода доходила до щиколоток, и нужно было сидеть на каменной полке, прижимая колени к груди, чтобы не коснуться пола.

Но теперь на чашке было слово.

Марина.

И девочка не знала, что с ним делать.

За дверью щёлкнул засов.

Она быстро спрятала чашку под серое одеяло.

Поздно.

Дверь открылась.

В комнату вошла Сольвейг.

Высокая женщина в тёмно-синем платье, с серебряной сеткой на волосах. Лицо у неё было спокойное, гладкое, почти красивое. Только глаза портили эту красоту — светлые, водянистые, будто за ними давно жила не женщина, а глубина.

— Безымянка, — сказала она.

Девочка опустила голову.

— Да, смотрительница.

— Прилив скоро.

— Я считала.

— И сколько?

Девочка помолчала.

— Двадцать второй удар.

Сольвейг улыбнулась.

— Значит, сегодня ты внимательна. Хорошо.

Она прошла по камере. Её шаги почти не звучали. В Морском доме все взрослые ходили тихо. Тихие взрослые были хуже шумных: они появлялись рядом до того, как ребёнок успевал спрятать лицо.

— Твоя чашка пела? — спросила Сольвейг.

— Нет.

— Жаль.

Девочка молчала.

— Покажи.

Сердце упало куда-то вниз, туда, где уже шевелилась холодная вода.

— Что?

Сольвейг посмотрела на неё мягко.

— Чашку, разумеется.

— Она пустая.

— Тогда тебе нечего бояться.

Вот так всегда.

Если нечего скрывать — покажи.

Если боишься показать — значит, виновата.

Девочка медленно достала чашку из-под одеяла.

Сначала держала её дном к себе, чтобы Сольвейг не увидела буквы.

Но взгляд смотрительницы сразу стал острым.

— Поверни.

— Она моя.

Слово вырвалось само.

Глупое.

Опасное.

В Морском доме нельзя было говорить “моя”. Здесь всё принадлежало дому: чашка, койка, одежда, молчание, страх, даже слёзы во время прилива.

Сольвейг присела перед ней.

— Твоя?

Голос был тихий.

От этого стало страшнее.

— Я… я хотела сказать…

— Что?

Девочка сжала чашку.

— Что мне её дали.

— Кто?

Она не знала.

Правда не знала.

Чашка была с ней с первого дня. Её положили на пол рядом, когда привезли в мокром плаще, с синими пальцами и лихорадкой. Может, привезла мать. Может, отец. Может, тот мужчина с шрамом, который нёс её на руках и всё повторял: “Не смотри на воду”.

Она не помнила его лица.

Только голос.

И запах дыма.

Сольвейг протянула руку.

— Дай.

Девочка отодвинулась.

Сольвейг перестала улыбаться.

— Безымянка.

— Нет.

Слово прозвучало совсем тихо.

Но стена будто услышала.

Волна ударила снаружи сильнее.

Двадцать третий.

Сольвейг медленно встала.

— Понятно. Значит, чашка всё-таки проснулась.

Девочка прижала её к груди.

— Она не проснулась.

— Не лги воде.

— Я не лгу.

— Тогда покажи имя.

Девочка замотала головой.

— Это не имя.

— А что?

Она посмотрела на буквы.

Марина.

Тёплые.

Живые.

Далёкие.

— Это… зов.

Лицо Сольвейг изменилось.

Совсем чуть-чуть, но девочка заметила.

Страх.

Взрослая испугалась.

И от этого внутри вдруг стало не так холодно.

— Кто позвал? — спросила Сольвейг.

Девочка молчала.

— Кто, Безымянка?

— Не знаю.

— Марина Морвейн?

Слово “Морвейн” ударило по комнате, как новая волна.

Двадцать четвёртый.

Девочка впервые подняла глаза.

— Она настоящая?

Сольвейг усмехнулась.

— Настоящими бывают только прилив и отказ. Всё остальное — сказки для детей, которым ещё не больно.

— Но ты испугалась.

Тишина.

В горле у девочки стало сухо.

Она не должна была так говорить.

Не взрослой.

Не смотрительнице.

Не той, у кого ключи.

Сольвейг наклонилась и резко схватила её за подбородок.

— Слушай внимательно, маленькая пустая чашка. Никто не придёт.

Девочка зажмурилась, но чашку не отпустила.

— Придёт.

Пальцы на подбородке сжались сильнее.

— Твой род отказался.