Страница 21 из 40
Происходя из бедных дворян Тульской губернии, Николай Лаишевский не мог позволить себе, в отличие от некоторых, наслаждаться жизнью в беззаботной праздности. С юности он вынужден был тянуть лямку «государевой службы». Но служба эта не приносила ему ни карьеры, ни достатка. Для карьеры у него не было ни связей, ни должной самодисциплины, а достатку мешала пагубная привязанность к картам, в которых ему к тому же и не особо везло. Почти все свое скромное жалованье он вынужден был тратить на выплаты карточных долгов. Если и случались у него крупные выигрыши, то помогали они ненадолго, и лишь еще сильнее погружали его в трясину пагубной привычки.
Так и вышло, что к своим 33 годам, несмотря на личную храбрость и заслуги на поле боя, он дослужился лишь до скромного чина поручика – чина, в котором к вящей его досаде, очень многие безусые, но родовитые и обеспеченные юнцы только поступали на службу.
Все изменило письмо с родины – от любимой подруги детства, а теперь ее сиятельства, графини Василисы Алексеевны Старобельской.
Василисе в жизни повезло гораздо больше, чем ему. Дочь бедных помещиков, она благодаря своей совершенно изумительной красоте и бойкому, норовистому характеру смогла выскочить замуж за богатого старого графа Старобельского, обеспечив себе громкий титул, состояние и высокое положение в губернском обществе. Такой даме не пристало общаться с людьми из бедного прошлого, и их давнишняя дружба сама собой прервалась. Пока Лаишевский не получил то самое письмо.
Милейший мой друг, дорогой мой кузен и товарищ невинных детских забав, свет очей моих Николай Николаевич...
Так начиналось ее письмо, написанное на дорогой гербовой бумаге, источавшей и сейчас, преодолев столько тысяч верст и проведя в пути не менее полугода, тонкий дивный аромат дорогих дамских духов. Трясясь в почтовой карете, Лаишевский раз за разом перечитывал его, словно пытаясь выучить наизусть.
К прискорбию своему вынуждена сообщить, что супруг мой, светлой памяти граф Андрей Феодорович, скончались, оставив меня одну-одинешеньку в пустой огромной усадьбе, коротать дни свои в скорби и всяческой кручине...
При этих словах Лаишевский, бывалый вояка, не раз смотревший смерти в лицо, прослезился: витиеватый, мелкий, словно сотканный из ажурных кружев дорогого дамского белья, почерк так много говорил его изболевшемуся сердцу! Сколько пылких девичьих чувств было излито этим почерком на дешевой серенькой писчей бумаге! Сколько написано сладостных стихов и наивных признаний!
«Будь проклят тот, кто сотворил этот свет! – внезапно, неожиданно даже для самого себя, подумал в сердцах он. – Ну почему одни богаты, знатны и счастливы, а другие бедны и в унижении? Почему влюбленные не могут быть вместе? Почему люди убивают друг друга, как дикие звери, и мрут, как мухи?»
Но тут взгляд его упал на письмо и пробудившийся было где-то внутри голодный зверь, словно получив от хозяина кость, прекратил рычать: гнев отступил, уступив место нежному розовому умиротворению. Он вспомнил свою Василису, ее дерзкие черные, как маслины, глаза, иссиня-черные, цвета воронова крыла, нежные кудри, тонкий, стройный, как у березки, стан, потрясающие ямочки на розовых персиковых щечках и полные, так и зовущие к поцелуям, бархатные алые губки, и сердце его затрепетало, словно птичка в клетке.
«Нет, шалишь, зря ты так, грех какой! Ведь теперь все, все будет иначе! Наконец мне выпала дама моей масти!» – и, умиротворенно улыбнувшись, он вернулся к чтению письма.
Лишь только один любезный наш друг, барон Карл Фридрихович Сведенборг, развлекает нас по мере своих сил, учит разным наукам, латынскому наречию и протчим премудростям заморским. Иногда заходят и друзья почившего нашего супруга, г-да Телятьев и Разумовский. Так, мало-помалу, собирается вполне приличное для нашей глуши обчество, с которым нам не скучно бывает коротать долгие зимние вечера: не только за картами, но и за книгами и ученьем всяческим.
«Сведенборг, Сведенборг... Не та ли эта столичная штучка, что приехал тогда?»
Лаишевский припомнил то мрачное осеннее утро, промозглый туман, костянящий холод, когда в их деревне остановилась роскошная черная карета со стариком, казалось, не имевшим возраста. Как мрачный, облаченный во все черное слуга в надвинутой на лоб треуголке, доставал бесконечные сундуки, саквояжи, тубусы и черт знает еще что, и относил все это в недавно купленный, заброшенный дом. Там целая семья умерла от косившей некогда округу хвори – с тех пор этот дом, с заколоченными ставнями, так никто и не решался купить.
«Странный он все-таки тип, этот Сведенборг. Приехать из столицы в нашу дыру, купить вымороченный дом, сидеть в нем безвылазно, не выходя в свет... Ну и чудаки эти немцы – за копейку, нет, даже за полкопейки удавятся! Небось, и приехал, чтобы денег за наем хорошего дома в Петербурге не платить».
Г-да Телятев и Разумовский тоже помогают мне с науками. Князь Телятьев – большой знаток алхимии: он знает как из одних веществ получить другие, а из оных – третьи. Разумовский знает свойства света, линз, стекол и зеркал: он учит, как из тьмы взяться свету, а из свету – тьме.
«Что за компанию она водит? Никак на наследство бездетной вдовы покушаются?» – лицо Лаишевского помрачнело, он судорожно сжимал и разжимал эфес своей гусарской сабли.
Науки сии оченно нам помогли. Ибо ходил по нам мор, который, бают, навел на нас окаянный салтан турецкой. Слышали мы, что много наших доблестных воинов умерли от мора сего. И даже до Москвы он добрался. Был там великий мятеж и беспорядок. Вот и мы от него немало пострадали. Много душ крепостных, и даже и из благородных, отправилось от морового поветрия на тот свет. Но...
Тут сердце Лаишевского забилось так, что, казалось, вырвется из груди. Эпидемия чумы косила войска так, что целые полки теряли до половины своего состава, а турки бежали от нее так, как не бегали от победоносных полков графа Румянцева. Он с содроганием вспомнил, как целые повозки трупов, раздетых догола, синюшных, покрытых отвратительными черными пятнами, бросали в грязные и неглубокие рвы и засыпали кое-как, так что из земли жутким забором торчали руки и ноги, которые иногда, казалось, даже шевелились. Не раз и не два Лаишевский даже слышал то ли стон, то ли плач из этих жутких могил... Он и сам тогда не понимал, как ему удалось выжить, ведь он, в отличие от благородных генералов и полковников, не мог позволить себе трусливо бросить солдат и пережидать мор в отдаленной палатке, упиваясь водкой, да плясать под гитары с молодыми цыганками.
Но Карл Фридрихович и господа позаботились обо мне, и поветрие не причинило мне никакого вреда, о чем я и рада Вам, милейший мой друг, сообщить. Однако оно унесло жизнь моего дражайшего господина – супруга, и теперь я одна. И будучи таковою, я вспомнила о Вас, моем лутшем друге и товарисче, и теперь отправляю Вам сие смиренное письмецо, чтобы позвать Вас, свет очей моих, Николая Николаича, на родину ваших предков, чтобы наши горемычные судьбинушки, злою судьбою разделенные, воссоединить навеки в едином союзе сердец и душ наших.
Ваша несравненная любушка, Василисушка.
«Любушка, Василисушка моя» – эти слова вмиг выветрили из сердца Лаишевского все сомнения, все подозрения и всю горечь, наполнив его светлыми мечтами и грезами о будущем благополучии в любви и согласии с мнившейся ему потерянной навсегда любимой.
Он расцеловал письмо, каждую буквочку любимого имени и, в который раз аккуратно сложив его, положил во внутренний карман мундира. Затем, набив трубку, он затянулся густым, терпким трофейным турецким табаком, невидящим взглядом скользя по проплывающим за окном домам и лесам, пашням и рекам, мысленным же взором неотрывно созерцая любимый образ Василисы: черноокой, черноволосой и чернобровой красавицы с чудной бархатистой фарфорово белой кожей и полными чувственными алыми губами – так и зовущим к поцелуям.