Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 43 из 57

Нашей корпусной газеты в киевском госпитале я, конечно, не мог видеть. И никого я там не встретил, чтоб кто–то видел, запомнил, а потом во мне признал награжденного, да еше орденом. И во фронтовом госпитале…

Не заметная и под увеличительным стеклом пылинка в красной стреле — «Вперёд, на Запад!».

37

ь — Возьмите меня в нашу батарею, товарищ гвардии лейтенант. — Я ему, не сказал, что негоден к строевой службе, конечно, и меня эвакуируют в киевский госпиталь; сказал, что профессор, будущий академик, из–за проклятого моего почерка сделал меня своим личным писарем и не хочет никуда от себя отпускать, а уже скоро и война кончится…

— Глупости, ефрейтор. Полезайте в кузов, мы вас отвезем в госпиталь, — крутнулся на кожаных каблуках и пошел к кабине.

Гришка, молодец, остался на месте. Стоял тихо, молчал. Чтоб не спугнуть последнюю надежду на удачу, что ли? И я ухватился за последнее, как утопающий хватается за сухой листок, сорвавшийся с дерева:

— Товарищ гвардии лейтенант, а это правда, что татары не бреются, а выдёргивают волосинки из подбородка пинцетом?

Кожаный остановился, как в железный кузов лбом въехал, и ничего не поймет, что случилось. Гришка сразу ушел в кабину, и Мироненко присел в кузове, чтоб его не было видно. Ни в сторону, ни назад, и не оглянется, — Кожаный стоял. Потом быстро повернулся и быстро подошел ко мне.

— Вы почему не писали писем в батарею из госпиталя, ефрейтор?

Сначала мне было нс до писем, а потом… Про что писать? Про то, что лежачий, потом на костылях, с палочкой и уже без костылей и без палочки, а все ещё в госпитале, — личный писарь у будущего академика, пристроился в сухом и теплом, на больничных простынях и среди беленьких халатов? Гвардии лейтенант на моем месте написал бы такое про себя в батарею?

— Разумно. А почему вы спросили о татарах — бреются они или выдёргивают?!

— В соседнем госпитале, в Киеве, с черепным отделе* нием…

— Минутку. — Кожаный не дал мне договорить, взял меня за локоть и предложил пройтись с ним по дороге — показать ему дорогу в мой фронтовой госпиталь; лучшего придумать не мог сразу.

Гришка выглянул из кабины и тут же спрятался; из кузова показались лишь лоб и глаза Мироненкн, и тоже — испуганно исчезли.

Мы молча отошли от «шевролета». Далеко. Ни Гришке, ни Дынысу, точно, не расслышать и одного нашего слова.

Получалось так, что я ошибся тогда, когда под диктовку будущего академика кляксал страницы его «ремарок». Потому что сам себе не поверил. Было ведь: неужто Кожаный? — да сам же и отогнал от себя свою же догадку. Не поверил. Себе. Побоялся поверить. А тут…

— Вы татарин, товарищ гвардии лейтенант?

— Почему вы так спрашивает?

— Так вы же сами сказали палатной сестре, что татарин, и попросили пинцет, чтоб повыдергивать волосинки из подбородка: не надо будет бриться потом… гигиеничнее.

— Глупости, ефрейтор! — вскрикнул Кожаный и оглянулся; под локоть провел меня ещё дальше. Выпустил локоть из маленькой и цепкой руки и опять оглянулся. — После этой встречи вы, надо полагать, обязательно напишете письмо в батарею, хотя бы уже потому, что теперь вам скрывать нечего?





И такой хитрый — таким хитрым, должно быть, считал сам себя в эту минуту! — на заглядение. А весь на ладони. И я… Конечно, теперь мне скрывать от товарищей больше нечего, напишу. Тому же Мишке Автондилову. Или Юрке Перелюбову. Как–никак, а с самого первого дня в батарее вместе.

— Мама моя татарка, — признался Кожаный. — А что касается пинцета… полосы выдирать… глупости, само собой разумеется. — И повторил: — Досужие глупости!

— Стало быть, просто обманули палатную сестру, чтоб только она дала вам пинцет — чтоб этим пинцетом выдрать из затылка осколок?

Кожаный смотрел под ноги. Потом, упершись кожаным каблуком в накатанную резиновыми колесами пыльную дорогу, взялся растирать — уже носком сапога, как по циркулю, пыль. Тер и тер; ни слова, ни полслова. Старательно хотел протереться к чему–то. Через центр земли — до Америки дырку хотел протереть?..

— Вы, разумеется, будете писать в батарею и о пинцете, и об осколке напишете? — Дальше некуда, такой хитрый.

У меня было бы такое! Не личный писарь у будущего академика. Тут есть чем и похвастаться: воин сам себе сделал операцию, на какую не решались хирурги, счастливый ушел в свою часть, воевать. Если в батарее не знают… товарищу гвардии лейтенанту скромность мешает… а меня что держит?

Кожаный снял пилотку, потер ладонью затылок, шею. Не затем, понятно, чтоб мне показать затылок, опростоволосился. Чтоб стереть пот с затылка и с шеи. Па человека надо смотреть, когда он волнуется — радуется то ли печалится… А волосы, белые–белые, уже опять отросли; не так давно, по всему видно, он их опять начал приучать, чтоб лежали от лба к затылку. Спохватился и, зыркнув на меня снизу, отступил от меня как подальше и нахлобучил пилотку на голову, чтоб не получилось так, что он и вправду хвастается: гляди, какие уже у меня волосы — какой я красивый!..

— Возьмите меня домой, товарищ гвардии лейтенант?

— Куда, куда?

— Домой. Вы–то тоже из госпиталя: домой — в свою батарею?..

Он вскинул голову и из–под туго сдвинутых, белых бровей — синнм–прссиним взглядом уставился на меня. Впервые я увидел его глаза такими. Открыты иараспах, как ворота в душу: иди ко мне, бери, что хочешь — все! — только никогда не заставляй меня, чтоб я тебя под РПД с брезентовой сумкой то ли мордой об стенку! Долго смотрел так. Как комбат. И что–то за это время, пока смотрел, переменилось в его лице — в нем; видно было. Может, что–то вспомнил… оттуда, может… с Жнтомириш–ны… или что–то другое? Не сказал. Встряхнул головой лишь:

— Домой, говорите?

— Каждое соединение, отдельная часть и подразделение во время войны — временный и случайный конгломерат людей, призванных в армию и поставленных в строй под ружье. Но если человек повоевал в подразделении и у него там товарищи, друзья…

— Разумно. — Опять встряхнул головой; и хотя бы улыбнулся или ещё что–то. Подбородок вперёд, брови сдвинуты, взгляд — в последний бой с самим Гитлером: — Идите и садитесь в машину, ефрейтор.

Волосинки в ноздрях шевельнулись щекотно, в горле запершило; по чести, я уже не ждал такого от Гвардии Кожаного, хотя и лихорадило азартом последней надежды. Я нс успел отбежать десяти шагов, он остановил меня окриком. Сам подошел и, снизу вверх глядючи опять прямо в глаза, предупредил:

— У меня просьба к вам, Станислав… В общем, беру ответственность на себя при одном условии. Ни госпитального татарина с пинцетом, ни осколка, выдранного с затылка пинцетом… ни одного слова о госпитале с че–ре–пным отделением; в батарее никто об этом не знает. А вы… достаточно с меня «Гвардии Кожаного». Понятно?

— Есть, товарищ гвардии лейтенант! — Я козырнул, как положено.

Бывает же такое. Именно в эту минуту, ни к месту и ни ко времени, подумал, про что тысячу раз можно было подумать раньше, а не приходило. Приложить, как положено у нас приветствовать, развернутую ладонь пальцами к пилотке, это ведь все равно что показать: у меня в руке ничего ист. Никакого оружия; горячего то ли холодного. Именно в той руке, какой бьют, обычно, стреляют: в правой. Нс случайно, видно, именно правая рука и прикладывается. И неслучайно — плошкой. Интересно. В нашей армии так. В правой руке, когда солдат приветствует, не удержать секретно и спичку. Немцы, англичане и американцы, когда приветствуют, выпрастывают лишь два пальца; остальные согнуты в полукулак. В этом полукулакс можно схоронить что–то. Хотя бы те же две–три щепотки табака, каким можно бросить в глаза. Стало быть, наше, русское приветствие — полное откровение солдат друг перед другом и перед солдатами других армий; когда отдается честь при встрече. А в тех армиях, где пометают лишь двумя пальцами…