Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 37 из 57

— Ты на фронте, родной мой, солдат.

А я ему уже сто раз говорил: не солдат я. Ефрейтор.

— Ефрейтор на фронте.

Зануда. Будто сам не знает, что и на фронте два фронта: один там, где передний край отвоеванной у немецко–фашистских оккупантов земли, другой — край фронтового тыла. А я нс хирург, чтоб считать для себя фронтом позадворки фронтового госпиталя. Разведчик взвода управления минометной батареи в танковой бригаде я. Мое место на переднем крае — в батарее.

— Нс пришло время для этого, воин…

Он, оказалось, и думать про подобное не может, чтоб отпустить меня на передовую. Этого мне и не хватало! Однако. Почему так, интересно?

— У тебя одна нога, родной мой. На передовой одноногий солдат никому не нужен и для приманки.

Ефрейтор, — сколько раз ему говорить.

— И немец–дурак на такую приманку не клюнет, если она и ефрейтор. Для войны одноногий — обуза; с другой стороны — пустота.

От рождения у меня всегда было две ноги, и теперь обе при мне. Одна раненая. Была. И только. Л так…

— Одна у тебя нога, родной, собственная. Вторая — экспериментальная. Мой эксперимент. Ещё неоконченный. Моя это нога. Независимо от твоего воинского звания. — Почему подполковник с Киева, оказывается, просто и ходить мне запрещает, а чтоб только пробежками и с подпрыжкой на этой — экспериментальной ноге. — Вот так, солдат.

— Ефрейтор.

— Дела не меняет.

Мое самолюбие страдает в тылу, как он не поймет! Мне фанерку повесить на грудь: «Экспериментальная йога!» — чтоб все знали? Или без штанов ходить по расположению госпиталя, — чтоб все мою ногу видели, — чтоб раненые нс смотрели на меня, как на госпитального донора… За что мне я медаль «За отвагу» дали?!

— Погубишь ты мою ногу — отпущу я тебя па передовую, солдат.

— Ефрейтор.

— Хотя бы и младший сержант…

Вышло так, что на передовой я и голову могу потерять дьявол с ней! а вот то, что и его экспериментальная нога погибнет при этом, будет преступлением перед наукой и историей. Не имею я права лично распоряжаться своей раненой ногой. Даже в госпитальном тылу фронта; в тишине и покос. Подполковник и тут не доверяет се моему возрастному легкомыслию и моему от того же возраста, ненадежному характеру и вынужден держать меня рядом с собой постоянно, на короткой верёвочке, обязан так делать все перед темн же наукой и историей полевой хирургии. А посему… я должен набраться терпения и побольше прыгать на раненой ноге ждать, прыгать и прыгать, пока он не скажет «довольно»’ А когда скажет?

— Скажу, родной, нс забуду.

Ладно. Раз так… Твою мать, с твоей экспериментальной ногой! — как сказал бы комбат.

32

И во фронтовом госпитале у подполковника те же постоянно отвлекающие его от главного дела заботы’ какие были у него и в киевском. Какой–нибудь молодой офицер пли солдат с окопной тоски только что влюбится в нянечку, сестру или фельдшерицу, а они, госпитальные все-в беленьких халатиках, молоденькие, красивые и незамужние, — подполковник тут как тут:

?Т 0 ** в условиях войны членовредительство! Жертва мой воин… в юбке. Кто будет раненых обрабатывать?.. Горемыкин! Где его носит?!

И скоропостижного влюблённого под диктовку — в до–кумент: немедленная эвакуация в глубокий тыл для дальнейшего излечения.

— Л от любовных писем, сколько бы их ни было, еше ни один воин, в юбке, в декрет не уходил! — Его главная линия обороны госпитальных кадров.

Воспитывал своих «воинов» не жалеючи своих сил и времени; все от того же избытка зажигательной энергии в нем. А пожилой человек, не меньше сорока лет, давно женатый, дети есть. Чем, в совокупности, и подбил меня черт копытом воспользоваться.

Как вечер, так и закрутило подполковника, закрутило. То ходил по своему барачному кабинету с зашторенными окнами, ходил — ничего не видел, что под ногами, впереди: спотыкался на ковриках, натыкался на свой двухспальный лежак, шкаф с книгами и «ремарками», а то и прямо в стену носом, — надиктовывал для истории и науки. Поплыл вдруг, как пьяный… пошло с его слов что–нибудь такое, что уже и мне нс понять; заговариваться стал:

— Кого сегодня на собеседование?..





Я раз переспрошу, два: что писать из того, что он говорит? — очнется, уставится на меня, подумает — вернётся к науке и истории. Ненадолго. Потому что через ми–нуту–другую опять:

— У которой из них слабее тормоза?..

Готов, значит, откукарекал свою вечернюю норму для будущего. И то. Листов пятнадцать «ремарок» уже на столе; и у меня рука онемела, пальцы дубовые, давно не до каллиграфической скорописи.

— Если иметь в виду физиологический фактор зрелости и влияние на него логико–пснхологнческого ценза времени… У какой?..

Тут я уже накручивал колпачок на свою самописку, убирал пузырек со специальными чернилами, на хирургическом спирте, — потому что мне же, а никому другому, придется сейчас бежать с подскоком на экспериментальной ноге — искать очередного «воина в юбке» для очередного «индивидуального собеседования тет–а–тет» — за закрытой дверью… дело деликатное.

Па нашем — 1-м Украинском фронте не было активных боевых действии; давно кончилась Проскуров–ско–Тернопольская операция, кончалась весна — пора любви, как я читал когда–то в стихах, — на фронте велись обычные оборонительные бои, какие бывают между нашими наступательными операциями; в нашем госпитале относительно спокойно, как бывает во фронтовых госпиталях между наступлениями.

— Что в ней находят, в этой Люське?..

Я спросил: про Люську писать?.. Подполковник споткнулся у зашторенного окна, где и коврика–то не было. Крутнулся уже на месте, уставился на меня через стол. Потому что его рабочий стол стоял в середине его барачного кабннста–спалыш, чтоб, надиктовывая, можно было ходить вокруг него, куда и как захочется.

— Какая Люська в чертях собачьих?

Мне откуда знать? Не я диктую, а он, товарищ подполковник. Я только записываю, что он надиктовывает, все, до единого слова. Подполковник встряхнул головой! опомнился. А ничего не сказал. Только посмотрел пристальными, в тени от верхнего света, всегда напряженными глазами, от одного взгляда которых никому в госпитале не хотелось шутить, а надо делать видимость напряженной занятости, если такой и не снилось. Потом обошел стол, нашуркнвая домашними шлепанцами, заглянул в «ремарки» — на чем остановился. Поплыл опять по комнате, ничего не замечая:

— Пиши.

Про Люську? — Я и не думал снимать колпачок с самописки.

Подполковник как плыл — остановился и опять развернулся лицом ко мне. А чудной, когда без кителя только в домашней рубашке, без сапог и в галифе на широких помочах; в глазах будущий академик, а животик–уже огурцом.

Испытываешь — когда мое терпение кончится и я откажусь от своего эксперимента: только бы от тебя избавиться, отпущу тебя в твой полк?

— В нашей бригаде полков нет. Отдельные батальоны. Про Люську писать или не писать?

Уцепившись обеими руками за помочи, подполковник смотрел на меня. И вдруг спекся. Чего и следовало ожидать: академическая усталость сморила. Помассировал подушечками пальцев виски и лоб, сел на лежак задумался.

— Сбил ты меня с мысли, солдат. — Тяжко вздохнул.

— Ефрейтор. — Никакой мысли у него уже не было, кроме Люськи, и не будет.

— Никуда я тебя не отпущу. Ты мне нужен. Науке нужен, солдат.

— Ефрейтор.

— Все равно.

— Экспериментальная нога нужна вам или ручка?

— Какая ручка?

— Самописка, какой я пишу под вашу диктовку.

— И то, и другое. Ставь чай и зови Люську. — И взялся надевать сапоги, китель.

— Не честно перед Великой Отечественной войной.