Страница 12 из 14
Итак, "я" – это разлом поверхности смысла, через который вечно является асмысловой фактор конституирования смысла. Однако разлом поверхности несоизмерим с самой поверхностью, он никогда не расширяется до пределов всей поверхности смысла и никогда не может упразднить собой эту поверхность, потому что на ней значится и "другой". Поэтому энергия "я" на поверхности смысла всегда конечна, и то движение поверхности, которое вызывает "я" в качестве самоотнесенной имманентности, затухает, исчерпывает себя. Поверхность смысла призвана собирать бесконечный мир в единый лик мира, который видим Другим, и этот лик несоизмерим со всякой конкретной интенсивностью, изливающейся посредством "я". Конкретная интенсивность всегда обречена. Кроме того, весь бунт "я" противоречив, ибо "я" стремится не поглотить и обрушить поверхность смысла в имманентность, но стремится к устойчивости на этой поверхности, преобразовывая в соответствии с собой коннотирующие смысловые ряды; "я" претендует на то, чтобы быть уникальным центром смысловых перспектив. При этом, у него нет другого способа быть таковым, как только транслировать подчиненные и перестроенные смысловые окрестности в Эон, то есть необходимо состояться относительно Эона как уникальное Событие. Эдип. Маркс. Делез. Итак, конечным результатом агрессии "я" на поверхности смысла должно стать порождение ей чистой интенсивности "я" не в качестве дискретной суммы жестов, но как самоотнесенности, опосредованной смыслом, как События для Другого. Порождение События неуловимо смещает силовые линии поверхности смысла, дарует ей новую составную часть, новую черту лика бытия, видимого Другим. В этом и состоит компромисс, он же – способ взаимоотношения "я" и предзаданной структуры смысла. "Я"-нонсенс действительно обладает внутренней и изначальной связью со смыслом. Поверхность смысла, благодаря разрывам, определенным как нонсенс, завоевывает глубину, все больше собой фиксирует глубину и тем самым все тоньше настраивается относительно сокровенного бытия.
Но вернемся назад. А если нет единого лика бытия, который только и возникает в однонаправленном, а, следовательно, образующем единство становлении? Если становление остановлено и от этого бытие разъято на самости: "отдельный храм, отдельная статуя, отдельный город – таковы эти точкообразные единицы, в которых прячется бытие как улитка в свою раковину…"41, что в таком случае происходит с самостью, которая ищет самотождественности в ограничивающих – отграничивающих от всего другого – поверхностях: сначала в телесности, а затем в структурах-фантазмах?
Телесность, будучи ограничивающей поверхностью, не может быть самодостаточной по определению, не может быть самоудовлетворенной, она – все-таки лишь ограждение самости для сохранения самости. Телесности как внешнему противостоит самость как внутреннее, телесность может пребывать лишь относительно внутренности, без самости телесности не может быть, поэтому телесность экспансивна, ее собственный смысл – в поглощении имманентного бытия, в исчерпании его собой. Когда бытие находит само себя только посредством внешней формы, тогда оно не становление, не жизнь, но жест, разъятая множественность поз; аполлонийский миф – существенно эстетический миф, – дискретная последовательность "подвигов" (Геракл – это 12 подвигов Геракла), аполлонийский миф – существенно героический миф. Жизнь как неопределенная поза и несостоявшийся подвиг не осмысливается, не признается, хотя это и есть собственно жизнь, момент подлинного настоящего. Жизнь утекает в промежутки между позами и подвигами, непризнанная, невостребованная, не оставившая следа. "Если жизнь не имела ценности, таковую имел величественный жест, с которым ее теряли… в сущности аполлонийский человек уклоняется от жизни, вплоть до самоубийства, которое только в этой культуре получило значение положительно этического акта и приводилось в исполнение с торжественностью сакрального символа"42. Вот это разложение жизни на жесты, просачивание жизни в промежутки между жестами, это бесследное утекание жизни при жизни, истощение жизни и ее недостаточность порождают томление и жажду жизни при жизни. "Я истомился от жажды — и погибаю", – читаем на золотой табличке 1У века до н.э., найденной в одной из греческих гробниц Нижней Италии (близь Петелии). Исследователи античности отмечают постоянное упорное присутствие глубокой меланхолии в греческой народной душе.
Бытие как поток становления, бытие в состоянии стремления из наличного, необратимая направленность бытия, которая объединяет в себе становящееся бытие и поэтому предстает как полнота бытия, все это, подчиненное абсолютизированной поверхности – телесности как таковой или спроецированной в форму структуры-фантазма, обращается в самость, истекающую жизнью, в жизнь, теряемую бесследно, в поток преходящего, в бывание, зараженное бациллами смерти. "Страх смерти — величайший из страхов", потому что смерть всегда при жизни, живущие – это и умирающие одновременно, они просто постепенно, медленно отдают свою жизнь: "смертным приличествует смертное состояние" (Пиндар). Смертное состояние – осуществляющаяся смерть: "Влечет, влечет меня кто-то — разве ты не видишь?/ В обитель мертвецов!/ Это — крылатый Аид, смотрящий из-под нависших бровей..." (Еврипид). Близок Аид в своем настойчивом повелительном зове, и каждый идет на зов в бессветный, "безжалостный, подобный дикому зверю" Аид. "Ужас перед смертью проносится через века греческой истории, как навязчивая, гнетущая мысль, как постоянно возвращающийся незаглушимый стон бурно мятущейся или же пассивно покорной души"43. Жизнь как прогрессирующее и неотвратимое истощение жизни, как претерпевание метаморфозы от воздействия Другого, как претерпевание смерти – страдание, завершающееся расторжением тела, означающим уничтожение. "Смертью жить и жизнью умирать" (Гераклит). Мир мифа действительно окаймлен адом, "Ибо со всех сторон, бесчисленные, нас окружают / Кэры смерти, от коих смертному нет избавления" (Гомер).
Тогда, если путь жизни – это путь смерти, путь уничтожения самости, тогда не только зов Аида и путь к Аиду – чужой и предельно враждебный, но и то, что внутри индивида откликается на зов Аида ("внутренняя достоверность судьбы"). Кэры смерти – внешние: "роями вкруг смертных зловещие носятся Кэры, и даже волоса (острия) просунуть некуда", но они проникают и внутрь – через все поры, через воздух и пищу. Для страшной духовной стихии, высасывающей жизнь и разлитой повсюду, нет преград и границ, тело, ограничивающая и охранительная поверхность самости, оказывается для них абсолютно проницаемым. Граница между внешним и внутренним пространством упраздняется. Телесные самости обнаружили себя погруженными в мир бесчисленных миазматических бестелесных сил, иррациональных, расплывчатых, неясных в своих очертаниях, безмерных и вездесущих, но абсолютно властных и все проницающих. Жизнь, нашедшая свою крепость в телесности, пребывает в кошмаре боязни этих миазматических бестелесных сил, в кошмаре духобоязни.
Если человек понимал себя посредством умозримых и выраженных в телесной поверхности жестов, то человек понимал себя рационально. Выражающая смысл телесность – телесно осуществленный жест, который каждый раз соотносился со структурой-фантазмом на поверхности смысла, отчего становился умозрим, говорит о том, что телесность соответствует рационализму. Телесная самость в аполлонийском мифе призвана быть рационально высказываемой. Всякое движение телесности, не вписывающееся в структуру-фантазм и, значит, иррациональное, считалось привходящим в человеческую самость, чуждым ей, вторгшимся в нее и поэтому для нее разрушительным: пророческое безумие и эпилепсия объяснялись посещением человеческой самости Аполлоном, оргиастическое безумие – внутренним присутствием Диониса, поэтическое безумие относилось к вторжению Муз, эротическое исступление приписывалось проникновению Афродиты и Эроса, мечты и транс – Асклепия. Аполлонийский миф заклял богов формой, но несмотря на всю свою разумную наружность и совершенную телесность боги проявляют в отношении людей иррациональность и бестелесность. Проницание человеческой самости богом было проницанием ее подлинно Другим, это свидетельствует решительное недопущение самой возможности слияния в одно божественного и человеческого: "никто в самые безумные моменты не верил, что мог обратиться и пребывать Афиной, Зевсом или Посейдоном" (Дж. Харрисон). Объективация факта проницаемости и управляемости человека чуждой иррациональной стихией происходит и посредством других мифологических образов, к примеру, – Ate, персонифицированной "хтонической" силы, дочери Зевса, которая охватывает человека и он перестает быть собой, или Мепоsa – одержимости, маниакально-агрессивного помешательства, влекущего за собой выхождение из рамок человеческой доли (как в схватке Диомеда с Аресом у Гомера).
41
Шпенглер О. Закат Европы. – С. 285.
42
Шпенглер О. Закат Европы. – С. 284.
43
Арсеньев, Н. Пессимизм и мистика в Древней Греции. // Путь. – 1926. – №4. – С. 70.