Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 23 из 25



– Вы, Шемякин, ему завидуете! – раздался фальцет с правой галерки.

Однако художник, этот хилый вызов проигнорировал и спокойно продолжал:

– Меня удивляет не сам факт спаривания, этого у нас полно, а восхитительно-визгливый, холопский тон прессы. Подумать только, яркий проект… Так вот, пока подлая пресса будет это фаллосово искусство восхвалять, до тех пор и будет спрос на него. Однажды мои коллеги из Питера провели эксперимент: в одной комнате повесили картину Куинджи, ранее не выставлявшуюся, а в соседней – изображение влагалища в разрезе. И куда, вы думаете, ломилась публика?.. Все верно, нравы определяются бытием… Однако проблема не в эпатаже – я не люблю эту омерзительную спекулятивность. Ну ладно, Америка зажралась, и эти «некоммерческие» художники обслуживают самую самодовольную и тупую верхушку американского общества. Ей вешают лапшу на уши и говорят: это сегодня модно. И мультимиллионер, для которого выложить пару миллионов – это как для нас пару рублей отслюнявить, покупает это паскудство для того, чтобы попасть в так называемое «хай сосьети» – «высшее общество», которое Бродский, почти не меняя английских букв, называл значительно более резко.

По залу пробежал короткий смех, несколько посетителей зааплодировали. И тут же получили поддержку половины зала. Кто-то даже отчаянно выкрикнул: «Капут Америке, слава Куинджи!»

Поднявшаяся под шумок с места девица в светлом платьице задорно вопросила Шемякина:

– Но обо всем, что вы пытаетесь сказать своей выставкой, должна была говорить… кричать на весь белый свет критика… Именно критика должна дать ответ – есть в «Черном квадрате» хоть крупица эстетики или ее и в помине нет.

– Вы, девушка, очень заблуждаетесь, сегодня об эстетике в искусстве вообще не говорят. Это – понятие из прошлого и позапрошлого века.

По левому проходу между рядами к сцене прошествовал очкарик с букетом красных гвоздик. Он подошел к рампе и протянул цветы Шемякину, но когда художник подошел, чтобы взять букет, из него вылетела торпедка и угодила в лицо Шемякина. Черная краска разлилась по лбу, сползла на шрамы и по ним стекла к подбородку.

Зал в возмущении вздрогнул, кто-то крикнул «наших бьют!», а двое молодых людей из первого ряда подскочили к нарушителю спокойствия и заломили ему руки. Шемякин, платком вытер лицо и спустился со сцены. Подойдя к задержанному очкарику, пальцами, в которых был носовой платок, он взял новоиспеченного террориста за нос и с вывертом потянул на себя.

– Молокосос, прежде чем пиарить свою ничтожную рожу, научись сморкаться в платок…

– Все ясно, – стараясь не шуметь, сказал Нуарбу Финкильштейн. – Вы как хотите, а я ухожу… Мне надо съездить в онкоцентр, где уже второй месяц лежит моя жена… Анастасия… Рак молочной железы…

Мария потянула Нуарба за рукав, давая понять, что ей тоже хочется уйти. И Нуарб, держа свою женщину за руку, направился вслед за Финкильштейном.

А в это время на заднике сцены зажегся большой экран, на котором появилось телегеничное лицо художника Глазу нова. Это была тяжелая артиллерия выставки «антиквадрат».

По залу разнесся спокойный, уверенный в своей правоте голос именитого мастера: «У них был ещё другой девиз: «Сапоги превыше Пушкина». Они хотели сбросить Поэта с «парохода современности». Они избавлялись от сильных и талантливых конкурентов – старых мастеров. Отсюда чудовищные крики Малевича: «Уничтожим музеи – гробницы искусства». Я вообще с большим сомнением отношу Кандинского и Малевича к художникам. «Чёрный квадрат» – это хулиганство, профанация. Не понимаю, как может директор Русского музея Гусев утверждать, что Малевич – чуть ли не лучший художник всех времён и народов?! Можно взять в раму и знак дорожного движения «кирпич», обозначающий «проезда нет», и писать огромные монографии о зове космоса, о том, что красное – это кровь. Словоблудствовать, возможно, даже получать премии в разных номинациях… А это просто «кирпич». Король-то гол!»

Выходя из зала, Нуарб на одном из задних рядов увидел сидящих рядом Угрюмову и Портупеева. Лица решительно сосредоточенные…

В фойе, возле буфетной стойки депутат Митрофанов тянул из огромного граненого бокала пиво. С каждым глотком галстук, пластавшийся по его огромному животу, оживал и все больше напоминал змею, пытающуюся принять все более горизонтальное положение…

На улице, Финкильштейн предложил зайти в кафе выпить минералки. Угощал он: заказал три порции молочного коктейля и упаковку «Матильды» – конфет с ананасовой начинкой.

За окном «стекляшки» рисовался спокойный, уравновешенный мир с клиньями теней, отблесками витрин. Мария снова сняла с натруженной ноги туфелю, но до коктейля не дотронулась, взяла из коробки круглую конфету и, стараясь не задеть ярко накрашенных губ, ее надкусила.



– Вы не хотите рассказать мне о Позументове? Как он там… наверное, мучился, столько лет за проволокой… – обратился Финкильштейн к Нуарбу.

– Если вас интересует, я могу отдать одну его вещь…

В карих глазах Финкильштейна вспыхнул интерес, но на всякий случай он выдержал паузу, прежде чем отреагировать.

– А что это за вещь? Честно признаться, я не люблю получать подарки от людей умерших, это очень ко многому обязывает…

– Строго говоря, это не вещь, – Нуарб отстраненно смотрел через витрину на улицу. – Это дневник его отца Карла Позументова. Пару страниц я прочитал – всё о прошлой жизни и, честно скажу, мне не интересной. Какие-то встречи, рассуждения о разных писателях… Кстати, в дневнике есть упоминание о Булгакове и даже о «Мастере и Маргарите».

И вот тут в глазах Финкильштейна появился яркий огонёк заинтересованности, он еле сдерживал дыхание:

– Вы его хотите продать?

– Да ради бога, о какой продаже может идти речь? Я же за него не платил. Вы человек интеллигентный, у вас журнал, а это тоже литература… Да и вообще, он мне ни к чему… Что мне с ним делать?

– Спасибо, – от волнения на лбу Финкильштейна появилась испарина. – Буду вам очень признателен, это для меня неожиданный и богатый подарок… Но вопрос в другом. Возможно, у Позументова есть родственники, кому вы должны были бы отдать этот дневник…

– У него где-то в Питере живет дочь с сыном, но когда у него начались неприятности с законом, она от него отвернулась. Ни разу не приехала его навестить, ни одного письма. Так что я не знаю ни адреса, ни телефона…

Мария, между тем, разутой ногой под столом пыталась просигналить Нуарбу, чтобы тот не порол горячку. Женским нутром она почувствовала, что речь идет о чем-то необычном, с чем расставаться глупее глупого. Но Нуарб, проигнорировав ее отчаянные знаки, снова обратился к Финкильштейну:

– Если хотите, можем сейчас поехать ко мне, и я отдам вам дневник…

Они взяли такси и после того, как Мария купила в попутной аптеке мозольный пластырь, без остановки доехали до Кунцево. И каково же было удивление Марии, когда Нуарб, отковырнув ножом в дымоходе заслонку, вынул из печки жестянку с наследством Карла Позументова. Но открыл ее так, чтобы лежащие под блокнотом золотые червонцы не попали на глаза Финкильштейну.

Тот взял блокнот в руки и погладил своей волосатой ручищей обложку. Словно здоровался с давно потерявшимся и теперь неожиданно отыскавшимся другом. Он даже приобнял Нуарба и, вытащив из портмоне визитку, положил ее на этажерку. А Мария уже выставляла на стол тарелки с холодником, ржаным подовым хлебом и миску, полную клубники, выращенной в собственном саду.

Финкильштейн хотел отказаться от обеда, но Нуарб настоял, и тому, видимо, было не с руки обижать гостеприимных хозяев. Блокнот, который он положил во внутренний карман пиджака, словно горчичник, грел сердце, и не терпелось остаться одному, чтобы приняться за чтение.

После обеда Нуарб проводил редактора до автобусной остановки, и по пути рассказал о последних днях Казимира Позументова. Когда рассказывал, искоса поглядывал на крайне сосредоточенное лицо Финкильштейна, на глазах которого то появлялась, то исчезала предательская влага.