Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 27 из 32

Он промолчал, потому что самое страшное Анна-Мария уже произнесла.

– О ней и о сыне ты, как всегда, не подумал? Ты ужасно ударил Клауса.

– Я и думал о них. Надо было сильнее.

– Фердинанд тебя об этом не просил.

– Он ни о чем меня не просил.

– Что ты наделал, Вебер? Куда вы его поведете? Я подойду в участок, надо оказать помощь пострадавшему, – заговорила она с полицейскими.

– Ты можешь не беспокоиться обо мне, занимайтесь своим дорогим Венцелем, если меня отпустят, я его добью, так что не спешите меня вызволять.

– Он не в себе, – сказала Анна-Мария полицейским.

– …Где этот псих?..

Вебер различил в стонах Венцеля членораздельную речь.

– Видишь, он уже очнулся.

– Вебер, ты точно псих!.. – шептал Венцель, пытаясь сесть. – Да отпустите вы его… Какая ты скотина, Вебер… – он опять повалился на пол, морщась от разрывной головной боли.

– Видишь, Анна-Мария, он еще и благородный человек, чего обо мне не скажешь. Идемте, – Вебер пошел к выходу, приглашая за собой полицейских.

Он еще пару раз оглянулся, ждал от Анечки хотя бы взгляда, но она не оглянулась. Ни на какие вопросы в участке он не отвечал, не слышал, о чем его спрашивают. Вроде бы гнева в нем было достаточно, и все-таки спасовал, словно кто удержал его руку.

Странный кабинет, странные люди, гул в голове, ощущение, что от груди оторвали кусок – все горит, саднит нестерпимой болью. Все это тянулось уже целую вечность. Появлялась Анна-Мария, что-то говорила, он не слушал, гул в голове нарастал. Откуда-то взялся Гаусгоффер – времени сколько? За полночь. Клеменс с ним, тормошат Вебера, трогают лицо, веки, которые Веберу наконец удалось смежить. Привалился к стене, конца не будет. Стоит закрыть глаза – видит Абеля, все тем же – в темном плаще, с тростью, с его спокойно-зовущей улыбкой, прогуливающегося по небесам. Что было делать, Фердинанд? Ты видел, как он щекой касался ее волос, касался губами мочки ее уха? Как все это было стерпеть? Вебер пытался расслабить тело, уйти, ему незачем возвращаться.

Она не пришла, не оглянулась.

Вебер вынырнул еще раз, различив голос Венцеля. Тот твердил, что ничего он не будет писать, что Вебер переиграл себе мозги, Вебер полный дурак, его надо лечить, а не сажать. Голова у Венцеля замотана, под руки поддерживают Клеменс, Анна-Мария. А он тоном праведника доказывает невиновность Вебера. Жаль, что Аня не видит, какой Клаус благородный. А может, видит? Вебер с трудом обвел комнату взглядом – так и есть, она сидит у дверей, плачет, на Вебера так и не смотрит. А он снова смотрит на нее, не отводя взгляда. Неужели так и не взглянет на него? Он смотрел и смотрел. Голоса прекратились, наступило забвение.

Вебера заставляют встать, куда-то повели, сняли наручники, Клеменс и Гаусгоффер сажают его в машину.

– Ну, ты герой, Вебер. Ладно еще, этот молокосос оказался нормальным парнем. К жене что ли приревновал? – говорил Гаусгоффер. – Ты и не служишь у меня, а никакого покоя. Все, дорогой, ты и тут отыгрался. Куда его везти, Клеменс? Он не в себе.

– Домой к нему, я у него посижу, посторожу, пока не опомнится. У него дома интересная аптека, давно хочу еще раз взглянуть. Поможете мне его уколоть, а то я с ним не справлюсь – и мне надает, зря наручники сняли.

– Меня отпустили?





– Отпустили, отпустили. Придется тебя опять в Академию забирать, а то за тобой не уследишь. Повезли его к нам, Клеменс, свяжем его, пока не остынет, и в подвале ему хороший карцер организуем, – Гаусгоффер пытался шутить.

– Как вы узнали?

– Агнес позвонила, ей я не могу отказать, да и Аланд просил – если что… Кто ты такой, Вебер, объясни, что мне за дело до тебя? А я ведь тебя на поруки взял.

– Агнес там не было, – мысль Вебера отставала от речей Гаусгоффера

– Думаю, скоро появится, и я ей помогу тебя взгреть. К кровати привяжу, Отелло чертов, и ремнем, пока ревность не выбью. Ишь какой! Ты ж ему мозги едва не выбил, ты не видел, что там бить нечего? Офицер Аланда бьет какого-то музыкантишку. Вебер, ты на себя посмотри, как ты мог подумать, что твоя жена тебя променяет на этого зародыша?

– Не говорите со мной.

– Это ты помалкивай, ты пока до генерала не дослужился и даже права совещательного голоса не имеешь, не то, что мне указания раздавать.

– Как сердце, Вебер? – спросил Клеменс.

Вебер странно взглянул на него – словно у него еще было сердце. Вебер отвернулся, прикрыл глаза. Абеля не было – черная точка удалялась на горизонте. Если Клеменс что-то уколет, то уйти может и не получиться. Нужно как-то собраться, больше ничего не остается.

«Это папа. Это мой папа». Алькин лепет. Ненужные картины его прежнего счастья. Ощущение невесомого прикосновения ее волос к его щеке. Это все, что от него осталось. За это он дал бы не только зародышу Венцелю, дал бы всему миру, если бы мир попытался их отнять. Сам все выбил у себя из рук. Абель не понял его или понял? Он пришел и ушел. Он оглядывался, улыбался.

– Остановите машину! Давайте его на землю!..У него замерло сердце.

Его тело как безвольную тряпку расстелили прямо на обочине шоссе, тормошили, били в грудь. Он все видел со стороны, это жалкое тело больше ему не нужно. Он проведает сына, он виноват перед ним, в чем – не может понять. Он делал все, что он мог, он так их любил, и все вышло опять плохо. Если бы он мог, не оглядываясь, уйти, если бы ему не нужно было видеть и чувствовать сына, не нужен был его лепет, не нужна была больше его самого любовь, ушел бы и не оглянулся. А он все оборачивается, его зовут, и он тянется к голосам, потому что там он все оставил, там свет, а тут холод и тьма. Нет никакого Абеля, все это сны. Ему не нужно туда, нужно вернуться, потому что он видит, что его сын не спит, а карабкается в кресло, чтобы занять излюбленную позу у окна. Он ждет, он не знает, что Вебер преступник, дурак, сумасшедший, что он все потерял. Надо вернуться – что бы там ни было. Пусть его никто на земле не простит, но пока сын его мал, он, как Вебер, умеет любить без прощения.

Вспыхнули яркие оранжевые облака, опять рядом Абель, молчит, улыбается, и молча зовет за собой. Вебер собирается из какого-то облака, становясь вновь собой, тоже как-то движется. Абель идет быстрее и исчезает. Простор необъятный, грудь задышала, в груди застучал чуть сбившийся метроном. Вебер, как в детстве, стоит и пытается постигнуть этот простор всем своим существом, жадно вбирает его в себя с каждым вдохом. Какая-то череда картин, как в калейдоскопе.

Так себя, наверное, чувствует атом, затерянный в вакууме. Вебер видит одновременно громадные пласты облаков вокруг, и почти сладострастное выражение на лице Клеменса. Вебер сам не понял, как выбил у Клеменса из рук шприц, срезал, как ножом: половина шприца у Клеменса – половина отлетела к стене. Не надо в него ничего вводить, сердце само забилось. Вебер отворачивается к стене, только б оставили в покое.

– Опять воюет. Да угомонишься ты, Вебер? Что тебе не уняться?

Гаусгоффер здесь? Вроде бы бранится. Клеменс любуется разложенным перед ним на столике врачебным арсеналом, довольный, что Вебера вытянул с того света, пусть думает, что это сделал он.

Пока разберутся, лучше вернуться в свои просторы. Там никого не встретишь, никто ни о чем не спросит, наверное, не спросит. Или пока не спросит? Потом может быть. Тысячу лет простоит он в облаках – в полном недоумении от всего, что с ним произошло. Словно ничего не было – с чего начал, тем и закончил. Душе его нужно развернуться, зачем – этого нельзя объяснить, но как лицо его само тянется за ускользающим воздухом, так душа его тянется к облакам.

Глава 70. Сумерки

Вебер открыл глаза и не сразу понял, где он находится. Что-то знакомое. Это место его первой длительной медитации. Значит, он в Корпусе. Кто-то вернул его сюда.

Тело слабое, но вполне послушное. Вебер долго слезал с кровати, пытался поводить плечами, упереться ногами в пол – даже непонятно, чувствует он себя или нет, – тело как чужое, но команды выполняет. Руки-ноги шевелятся, в своем уме, жив – и ладно. Вебер медленно обошел комнаты – никого. В зале, где был орган, – пустой порт, нет клавесина, рояля, полки, где стояли ноты, тоже пусты. На журнальном столике графин с водой и какая-то деревянная, незнакомая чашка с хлебом. Хлеб засохший, но поесть бы немного не помешало. Взял хлеб, во рту сухо. Графин неподъемно тяжелый, налил себе в стакан воды и приступил к своей неторопливой трапезе. Вроде, голоден, пить тоже очень хотелось, но пока мял кусочек во рту, сделал несколько глотков воды, понял, что сыт и жажду утолил. Шевелиться не хочется, ни о чем не думается. Тихо, и в нем самом глубокая тишина. Тишина – единственное, что ему сейчас созвучно.