Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 98 из 100

Сегодня о застойных временах пишут в основном публицисты, придет срок, появятся, конечно, и художественные произведения. Но я уверен, что мы уже сегодня имеем возможность прочитать историю застоя. Она была написана в те самые годы. И не только в острых социальных произведениях, которые сегодня добываются из архивов и ящиков письменного стола, но и в произведениях, главным предметом которых была, казалось бы, исключительно внутренняя жизнь героя. Потому что, лишив перспективы и наполнив атмосферу фальшью, время отнимало у человека нечто более важное, чем свободу творчества и сознательной деятельности, оно по кускам откромсывало дарованную ему природой способность полно переживать жизнь. Именно в этом смысле Настя и Егор в одинаковой мере контужены эпохой. Хотя выход из этого состояния у них, надо полагать, будет разный.

В финале Настя, в общем вполне трезво, прогнозирует свою дальнейшую жизнь:

«Да мне ведь уже отсюда не уйти! Как ты этого не понимаешь? Я теперь буду все лучше одеваться и все больше злеть. Лет через десять найду себе мужа, какого захочу. Найду опытного, стройного, слегка стареющего. Красавца, конечно. …Он будет спать не со всеми и вообще будет человек с большим разбором. Я буду это знать. Он тоже будет знать, что женщина не может быть месяцами одна. Но мы эту тему даже в разговорах трогать не будем. …Или я когда-нибудь заведу себе мальчика. Лет на пятнадцать моложе. Чтобы он меня ненавидел, чтобы он мне мстил и меня мучил. Чтобы я ревела. Или я останусь одна».

Как ни раскладывает Настя пасьянс — все счастья не выходит. «Найду», «заведу» — приблизительно, как о заграничных шмотках или в лучшем случае о собаке. Настя жалуется, что в море человек скудеет душой, что «море — это филиал, провинция». Хоть и красивы эти оправдания, суть, конечно же, не в том. Ставки сделаны, судьба принципиально вычислена, человеку остается быть пленником собственных бесповоротных решений. В том-то и беда прагматика — он по большому счету лишен возможности импровизации, которую дает только живое бескорыстное чувство. Чувства же он себе позволить как раз и не может. Таковы инструкции этой судьбы.

Егора на берегу ждет Оля — чудный человек, к которому он испытывает если и не любовь, то нежнейшую привязанность. Кстати, это чувство стало осознанным только здесь, на «Грибоедове», при встрече с Настей, так сказать, по принципу недостаточности. Однако, говоря о разных выходах из кризиса Насти и Егора, я имел в виду не только это. Егор вообще человек более непосредственный и молодой, чем Настя, несмотря на то, что он нянчил ее в детстве. В ситуациях экстремальных, требующих немедленного решения и самоотверженности, он чувствует себя как рыба в воде. Тут инстинкт благородства, находящийся на вынужденном простое, срабатывает мгновенно. Вспомним, как безрассудно бросился он под железные кулаки немца-миллионера, измучившего своими притязаниями Настю. Другое дело, что этот рыцарский поступок выглядит мальчишеством, и не только в глазах Насти. Так же не раздумывая, начинает он во время шторма крепить лодку.

Но на благородный порыв достанет сил, пожалуй, даже у слабого и безответственного человека. И как ни симпатично театрально подстроенное им в гараже празднование дня рождения дворничихи Клавы, это воспринимается все же как филантропия, именно филантропия — слово, в нашем языке никогда по смыслу не равное доброте. У добра более глубокие корни и бессрочное время действия. И оно даже при самом пристальном рассмотрении не может быть связано с ущербом, жертвой, жалостью, искуплением, с компенсацией или умалением чего-либо или исполнением какого-нибудь правила. Добро — это натура, если хотите, талант, талант приятия жизни и уже вследствие этого — сострадания. На доброту, как это ни странно звучит, надо иметь право, не каждый способен потянуть этот груз. В противном случае рано или поздно придется предать собственные благородные устремления, а значит, и человека, либо во имя принятой ответственности предать себя, свое дело и призвание.

Вот почему, когда Егор берет на себя заботу о старике Каюрове («приручает», по Экзюпери), Андрей приходит в неистовство:

«— Ты понимаешь, что теперь тебе уже не перестать этого делать?

— Но он же еле ходит.

И профессор на меня заорал. Он кричал, что нет ничего глупее, чем посвятить себя благотворительности, что теперь он точно уверен — я в жизни ничего сделать не сумею и не успею. Крик этот меня озадачил. Чья бы, как говорится, корова мычала».

Упрек Егора вряд ли справедлив. Андрей никогда не занимался благотворительностью. Он избрал себе профессией хирургию, а доброта — один из инструментов хирурга. Вот и все. Он может себе позволить спасти человека, например Каюрова, а через несколько дней забыть даже его имя: «А кто это такой?» Совершенно так же и Каюров не может, да и не желает, вспоминать человека, которого в свое время спас от трибунала и который теперь прислал ему посылку:

«— Так что он думает? — ворчливо спросил Каюров. — Раз он посылку прислал, так я за это обязательно вспомнить его должен? А я вот не помню…

Я снова назвал фамилию капитана. Ничего не отразилось на лице Каюрова.





— Нет, — сказал он. — Не помню. Клавушка, где у нас ножницы?»

Этот бытовой вопрос о ножницах нужен Каюрову для того, чтобы снять раздражающий его пафос. Он всю жизнь был превосходным капитаном и всегда относился к людям и к ситуациям так, как они, с его точки зрения, заслуживали. О чем же тут кричать? Какой памяти требовать?

Внимательный читатель может возразить: но ведь тот же Андрей разрушил свою жизнь ради ребят, ответственность за которых добровольно принял на себя. Покинь он их, согласись переехать с любимой женщиной в Москву, жизнь бы его, возможно, сложилась счастливее.

Не сложилась бы. И он понимал это. Никакой тут жертвы не было. С женщиной, которая подходит к замужеству, как к торгу, он не мог быть счастлив. В его поступке не больше филантропии, чем в отрезвляющем финале отношений Егора и Насти. А история Каюрова и Клавы, — кто здесь по отношению к кому больше проявил благородства? Смешной вопрос. Жизнь строится по другим законам.

Герой «Конца лета» шел к постижению этих законов очень долго. Если уж переводить, как и положено, в метафору название повести, то лишь на исходе лета, которое в его жизни сильно затянулось, он начал что-то всерьез понимать.

Еще до круизного рейса он рассказывает о привычке Оли подниматься утром раньше его и, не говоря ни слова, покидать квартиру. Рассказывает с нежностью, но и с нескрываемым удивлением:

«Разговаривая при ней по телефону, я раз сказал кому-то, что настоящая работа бывает лишь утром: если что и удается, то лишь по утрам, да и то если перед этим не выболтался. Это сказал или что-то вроде. И вот результат… Но разве можно нынче представить, что вскользь оброненное тобой для кого-то станет неукоснительным руководством? Оберегать во мне… Да что во мне оберегать-то? Я ведь два года ничего путного не могу написать! Чего тут еще ждать? А разве на этакие микротоки нынешняя жизнь рассчитана?»

Рассчитана. Спустя время Егор это поймет. Как и то, что жить на этом уровне чрезвычайно трудно и он едва ли не утерял уже эту способность.

Один из последних эпизодов повести — присутствие Егора на операции, которую делают его другу детства. Читатель, конечно, помнит историю отношений Егора и Володи, чувство вины, которое преследовало Егора последние годы. Но присутствует он на операции не по своей воле, за день до этого ему позвонил Андрей:

«За него надо… Как это называется? Молиться? Если не ты, тогда кто?»

Необычная для Андрея просьба. Но ему, как говорится, виднее. Человеческие микротоки все же не просто поэтический образ. И может быть, присутствие на операции нужно было не столько для Володи, сколько для самого Егора. Здесь он испытывает настоящее, пусть и очень горькое, откровение: