Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 95 из 100



— Тянет опять? — спросил Каюров. Он спросил не для того, чтобы я ему отвечал.

Море лежало перед нами. Не видимый за горой намытого песка, глухо застучал судовой дизелек. Споткнулся, кашлянул и застучал ровно.

1984

ИНСТРУКЦИИ СУДЬБЫ

Перевернута последняя страница последней повести. Благодаря автору мы с вами участвовали в двух морских путешествиях, побывали в городах и странах, имена которых не умеем и произнести без волнения, поразмышляли об акулах и чайках, отдались созерцанию вольных канареек и обезьян — этих лесных апашей, стащивших у зазевавшегося туриста фотоаппарат, познакомились с племянником Фолкнера и даже провели несколько часов в обществе Сарояна. Необычные пейзажи, новые лица, экзотические странности — как и положено в путешествиях. Я даже поймал себя пару раз на желании поделиться с друзьями некоторыми из наблюдений с непосредственностью человека, вчера вернувшегося из чужих краев, что, конечно, может служить комплиментом автору, живости и объемности его описаний. Однако сейчас для нас с вами действительно настала пора поделиться впечатлениями. Не о путешествиях, разумеется, а о только что прочитанных повестях. Морская атрибутика и безголосые канарейки уже скоро, я думаю, осядут на дно пассивной памяти, но наивно было бы думать, что только ради них автор позвал нас с собой.

Когда была заложена эта традиция — не знаю. Может быть, еще на заре Советской власти. Что лежит в ее основании — могу только догадываться. Скорее всего, это ложно понятый демократизм и равенство людей при социализме. Я имею в виду привычный нам, прямо-таки поэтический восторг перед ординарной биографией. Будь то космонавт или писатель, олимпийский чемпион или передовой рабочий, представляющий его массам журналист непременно с сентиментально-торжественной дрожью в голосе скажет, что биография у него самая обыкновенная, такая же, как у миллионов его сверстников.

Конечно, это благоглупость. У каждого серьезно жившего человека биография неординарна, если не иметь в виду чисто внешнюю канву событий. Да и внешняя канва может ли быть обыкновенной у человека, родившегося в разгар сталинских репрессий, коснувшихся его деда, дяди и отца, за пять лет до начала войны и, стало быть, за двадцать лет до XX съезда? Тут впору говорить уже о необычной биографии целого поколения, исполненной потерь, страданий, откровений и многолетнего духовного подполья.

В автобиографическом очерке «Человек на коленях (записки пятидесятилетнего)» Михаил Глинка много пишет именно о судьбе своего поколения:

«Наше поколение, нам приходится это признать, не рождало особенно выдающихся одиночек — из нашей среды массово вышли толковые и уверенно стоящие на ногах специалисты, но ни Королевых, ни Туполевых, не говоря уже о Менделеевых или Вернадских, наше поколение миру не подарило. Нам досталась пересменка истории…».

Откровенное и горькое признание. Но — не правда ли? — в этом соединении горечи и откровенности уже ощущается некое скрытое чувство достоинства. Слабый либо покаянно бьет себя в грудь, либо ерничает, либо самозабвенно врет. Печальные признания по силам лишь человеку с твердой основой и самоуважением. Откуда же эти черты у поколения, середина жизни которого совпала с так называемой эпохой застоя, а если сказать крепче — с не в первый раз разыгрываемым историей фарсом? Вот как описывает быт и атмосферу этих лет Глинка:

«На смену анекдоту пришел „самиздат“. Желание услышать мнение приятеля пересиливало застрявший в складках души страх. На день, на два передавали друг другу „Собачье сердце“, „Доктора Живаго“, „Скотский хутор“. А вечерами у друзей на кухнях велись бесконечные разговоры. Ах, эти гостевания без поводов в новостройках и старых квартирах! По скольку часов в ущерб быту, служебным делам, сну они велись?

…Этому неофициальному аспекту жизни моих сверстников — домашним „разговорным“ университетам — в глухие, застойные времена принадлежит, мне кажется, особенная роль. Это были очень важные очаги или ячейки формирования общественной нравственности. И может быть, в значительную зависимость от тех домашних университетов можно поставить и те скромные, но несомненные заслуги, которые имеют мои сверстники перед страной. Я говорю о нежизнеспособности в их среде общественной лжи».



Думаю, что эта нравственная устойчивость не такая уж скромная заслуга и стоит она не меньше, чем выделение из своей среды выдающихся одиночек. Именно благодаря этой лучшей части, которая есть в каждом поколении, общество наше отважно балансировало на краю духовной пропасти, а не свалилось в нее разом, гогоча от омерзительного восторга.

Но сопротивление общественной лжи — только одно из условий нравственного самостроительства. Необходимо еще выработать свой собственный взгляд на вещи. Эта задача уже более трудная, и решают ее не поколения, а личности. Процесс этот равен жизни, и далеко не каждый в конце пути может похвастаться добытым решением.

Быть может, самое интересное и содержательное в прозе Михаила Глинки — поиск и выработка индивидуального отношения к людям, событиям и даже собственным переживаниям. Читателю простодушному и поверхностному эта внутренняя сосредоточенность может даже мешать, отвлекая его от событийной канвы. Читатель же более искушенный скоро поймет, что выработка взгляда есть одновременно выработка поведения и что она-то и составляет главное событие этой прозы.

Помните забавный, почти анекдотический эпизод, рассказанный автором в «Горизонтальном пейзаже»:

«Недавно одна знакомая старушка говорит: „Слушайте, надоело мне делать вид, что я люблю водку. Всю жизнь ее пила и всю жизнь не любила. А теперь уже и никого не осталось, ради кого я это делала. Налейте-ка мне вон того сладкого вина… Да, да, того самого, после которого голова болит… Я его обожаю“.

Вот и я вслед за ней попытаюсь не делать вида».

Пусть не введет нас в заблуждение шутливый тон. Задача эта почти непосильная. Например, когда скепсис идет за хороший тон, не делать вида, что чем-то, на всякий случай, недоволен. Именно об этом речь в связи с процитированным эпизодом.

Как я уже говорил, мы воспитывались в атмосфере фальшивого почитания ординарности неординарной личности, но характерно, что нам при этом все время указывали «делать жизнь с кого», то и дело тыкая носом в феерическую судьбу «звезды», вундеркинда, универсала. Гайдар в четырнадцать лет… Рембо в семнадцать лет… Рахманинов в девятнадцать лет… Амбарцумян в твои годы… Недаром Михаил Глинка в автобиографических своих заметках считает нужным оговориться, что его поколение не родило Вернадских и Менделеевых. Этот комплекс неполноценности у нас в крови. И вот признание в том же «Горизонтальном пейзаже»:

«Я знал, что в моем характере уже давно нет того, что необходимо для должности старпома, работы хирурга, труда воспитателя. Мне не хватило бы смелости распоряжаться другим человеком и уверенности, что я лучше знаю, кому что надо делать, чтобы было хорошо в будущем».

Это явно сказано человеком, не видящим ничего зазорного в том, что он не делает себя по образцу универсала и супермена, а хочет быть самим собой. Более того, в этом чувствуется и ожог о действительность, в которой более чем достаточно людей, твердо знающих, что нужно делать, чтобы другим было хорошо в будущем.

Если бы кто-нибудь решил написать книгу о нашей литературе с точки зрения ее установки на поведение, интереснейшие бы, я думаю, открылись вещи. Исторические черты оказались бы здесь едва ли не более важными, чем индивидуальные. И вполне возможно, что Щедрин подал бы руку Л. Толстому, а Гончаров Тургеневу. Под историческим углом зрения всякий, даже малозначительный, эпизод частной жизни приобретает особую значимость и смысл, с помощью которых, в свою очередь, можно подобрать ключ к тайным пружинам личности.