Страница 93 из 100
Андрей молчит. Ассистент держит ножницы двумя руками, как пистолет для решающего выстрела. Голос от дверей:
— Что сказать, Андрей Васильевич?
Несколько секунд молчания. Даже ассистенты, кажется, не знают, что он ответит.
— Возможна объемная, — говорит Андрей. — Так что…
Загорелая медсестра, которая у столика записывает ход операции, обменивается взглядом с анестезиологом. Вместо марлевой маски сестра завязала себе мордочку хорошенького грызуна одним слоем свежего широкого бинта. Бинт прозрачный, сквозь него отчетливо видно все ее личико. Золотые обручики, которые висят на ушах сестры, печально качнулись. Значит, еще часа три. Тот, кто спросил от дверей, стоит там, прижимая ко рту и носу салфетку.
— Всем мыть руки, — командует Андрей. И, повернувшись ко мне, сыплет словами: — Узлы, знаешь ли… Мы их подрезали. И они сами… Пусть без меня начинают, — вдруг поворачивается он к двери. — Пусть без меня, а я — если…
И опять смотрит на меня, вглядываясь все пристальнее, и движения его рук, когда он их вытирает, замедляются.
— Ты уверен, что тебе надо здесь быть? — спрашивает он негромко. И перестает меня замечать. Через минуту он уже снова стоит под лампами.
Перчатки Андрея высоко натянуты на рукава халата, под перчатками прижаты завязки. Эти завязки напоминают засушенные в книге растения — гербарий. У нас с Володькой были такие две недели, когда мы вдруг увлеклись растениями, за несколько дней в нашу речь вошло множество новых слов, мы залезали с ним в специальные книги, зачастили в Ботанический сад. Как впечатывается на всю жизнь в память узорный разрез листа, мельчайший, до тех пор равнодушно пропущенный взглядом цветок, мембранное шуршание ватмана, сквозь который осторожно тянешь нитку, прихватывая единственный редкий стебель… Почему Андрей задал мне такой вопрос? Что он имел в виду? Хотел сказать, что мне не надо здесь сейчас быть? Почему?
Он опять вытер руки. Стоит. Над маской влажно светится его лоб.
— Изменим план операции.
И опять печально качнулись золотые обручики.
— Сильный зажим. Так.
Рука Андрея отставлена назад, операционная сестра уже держит что-то наготове, вкладывает ему в пальцы. Напрягся. Руки ассистентов что-то осторожно и сильно перехватили. Все трое застывают. И сестра, которая готовит инструменты, тоже застыла. Что же хотел сказать мне Андрей? Это что-то такое, с чем и я должен быть согласен, иначе бы не сказал…
У Андрея на лбу выжимаются капли пота. Быстро растут.
— Очень мощную, — говорит он.
Сестра дает толстую нитку.
Так что же он хотел сказать?
И вдруг тут, стоя над спящим Володей, я осознаю, что никому это не нужно, чтобы мы с ним продолжали врать. Почти ничего не осталось — это видим мы оба, и нынешняя встреча не продлила, а закончила наши с ним общие дела. Если ему удастся выкарабкаться и он вернется в свой поселок, то он уже не будет писать мне уличающие письма, и я уже не стану писать ответы так тщательно и щадяще. Близкий человек в нем для меня давно умер. Я стою над Володей, которого оперируют, и мне страшно. Страшно оттого, что мне за него не больно. И я хочу найти виновных, виновных в том, что я, друг его детства, за него сейчас не молюсь. Кто в этом виноват? Неужели я сам? Ведь после молчаливой клятвы быть всегда вместе я первым нарушил ее, поступив в то училище, куда он поступить не мог. Кто виноват, что наши пути с Вовкой должны были так круто разойтись? Судьба? Я не мог найти виновных. И тут я вспомнил опять его натюрморт. Он мог называться по-разному: «Ящик и корзина», «Живое и неживое», а мог называться и одним словом — «Судьба». Людей, которые дружат, нельзя разлучать, думал я, даже если эти люди еще совсем дети. Заново ничего не выходит, и время идет, и уже нет любви и нет дружбы, но они необходимы нам, и тогда на их месте поселяется стыд, стыд от того, что мы предали самих себя, зачерствев. И уколы этого стыда я даже сейчас с готовностью принимаю за что-то другое. Мол, тревожусь за Володьку. Хватит врать. Не особенно-то я за него тревожусь, просто не хочется себя считать черствым дерьмом. И признаваться, что с дружбой, которую нам завещали, ничего не вышло. У Марии Дмитриевны с Верой Викторовной выходило, а у нас не вышло. У Насти же не осталось даже чувства родственности. Там, в море, она плачет о Володе, но воспоминаний об одной поездке к нему и грусти о том, что никак не получается заключить с ним мир, ей, кажется, за глаза хватает. Но что же мне их судить? У меня есть своя сестра. Много мы с ней думаем друг о друге?
— Йод, — говорит Андрей. Распрямляясь, он неопрятно, удовлетворенно вытирает руки о халат на животе. — Всем мыть руки.
Мы стоим с ним глаза в глаза, и он все еще трет руки о себя.
— Знаешь что, — говорит он. — Тебе не надо тут быть.
Здесь не может быть никаких объяснений, и я поворачиваюсь, чтобы уйти из операционной.
В вестибюле клиники я встретил их обоих — Олю и человека из архива. Оля ко мне кинулась. Когда я сказал, что операция еще не закончена, они ничего не поняли. Операция не окончилась, а я уже оттуда вышел. Почему же я вышел?
До конца операции мы сидели и, исключив из рассмотрения тот случай, когда наши заботы не понадобятся, распределяли обязанности на ближайшие дни. При этом распределении главную роль играла Оля.
— Я мало что умею, — сказал человек из архива. — Но я научусь. Мне только надо объяснить. Вот эти капельницы, которые будут стоять рядом… А если он будет просить пить?
Через два часа нам сообщили, что операция окончена. Все зависит от общей жизнеспособности организма, сказали нам. Состояние? Такую операцию никто не переносит легко. Но остальное может показать только время.
Андрей не стал относиться ко мне иначе.
— Кто ж виноват, что мы одних любим, а другие нам безразличны? — сказал он. — Только не надо делать вида. А эта твоя Оля — она действительно работала медсестрой?
— Работала.
— Надо вернуть, — сказал он. — Во что бы то ни стало надо вернуть. Нынешней медицине такие необходимы.
— Практика, кажется, у нее небольшая.
— Ну, чего-чего, а этого-то она получит сколько хочет. Надо операционной сестрой делать. У нее сердце есть. Ты не замечал?
— Откуда мне.
Нечего меня подталкивать, подумал я. Даже ему.
— А как у нас с очерками о моряках? — спросил он.
— Все так же.
И тут тоже не надо меня подталкивать.
— Я так и думал, — сказал Андрей. Он по своему обыкновению не обращал внимания на мои слова, а что-то ловил за ними, помимо них. — Я так и думал, что там ты насмотришься. Важно ведь окунуться.
После операции Володя пришел было в себя, но через несколько дней сознание его опять поплыло. Мы норовили его вытащить, да нам это оказалось не под силу. Спрашиваешь его о чем-нибудь, а он смотрит, словно не видя и не слыша или видя и слыша, но в отдалении, а ты в метре от него. И иногда отвечает, но отвечает как-то приблизительно, а иногда и не отвечает вовсе. Между ним и остальными людьми словно бежал слой воды. И вода то мутнела, то немного прояснялась.
Архивист взял отпуск и теперь сменял меня. Прощались мы в коридоре, я сообщал ему, как протекло дежурство, и он, кажется, всякий раз радовался, что мне так мало удалось сделать за свои часы.
— Ну это мы сейчас, — с энтузиазмом говорил он. — Это ладно.
А потом он всякий раз спрашивал, почему мы не привезли Володиных картин. Я отвечал, что Володя об этом не просил и вообще мы ехали за ним, а не за картинами.
— Думаю, все-таки привезли что-нибудь, — подозрительно говорил он. — А вот там, за шкафом, у него такая маленькая в реечной рамке, коричневые тона… Знаете, как за его работами скоро будут гоняться?
Будут ли за ними гоняться, я не знал, но тот натюрморт, который мы с Олей увидели в его комнате, я мог бы по памяти разглядывать. Розоватый цвет яиц, ожидающих казни…
Таким же оттенком засветились волны, надстройки, каждый предмет за несколько минут перед ураганом. Я-то этот цвет видел.