Страница 85 из 100
— Это очень богатый человек, — ответила Настя. — Он из Америки. Кажется, армянин. Быть может, даже миллионер. Просил никого с ним не сажать. Говорит, что очень занят.
— А что за миллионер? Делец? Ученый? Землевладелец?
— Не знаю. Девочки мои прозвали его Семен Михалычем. Усы.
Видно, не я один усмотрел в его усах нечто кавалерийское. И я на два дня забыл о богатом американце, который отрывался от своих миллионерских дел, чтобы подолгу смотреть на птиц.
— Нет, выяснять ничего не будем, — говорит Настя. — Я догадываюсь… Я знаю — ты уже не хочешь меня слушать. Но тебе ведь надо же понять, почему мы такие? А мы просто провинциалы. Это неважно, кто из нас откуда, и неважно, где судно бывает — в Лондоне или Салехарде. Просто сама жизнь на судне провинциальная. Ты уже, наверно, испытал это. Хотя, когда приходишь на берег, к тебе все восторженно кидаются. Где был? Что видел? Расскажи! И с горящими глазами слушают. Но эти горящие глаза — на полчаса. Что бы нового ты ни рассказал — это очень скоро надоедает. От тебя ждут не рассказов, а согласных переживаний. А их нет. И твои рассказы иссякают. И тогда спрашиваешь уже ты. Тебе отвечают, что ничего важного без тебя не произошло, так сначала кажется, что вполне мог бы и еще год без захода плавать без боязни от этой жизни отстать. Но это не так. И то, что это не так, ты чувствуешь чем дальше, тем больше. Вот, например, друзья собираются, чтобы на тебя поглядеть. Приходят тебя слушать, но, странное дело, тебе не удается почти ничего рассказать. То ли телевизор всех натолкал новостями, то ли время изменилось, но хорошо слушают только о курьезах. А потом друзья начинают говорить о своем, береговом, они и к тебе будут обращаться, рассказывая, но тут же спохватываются, и ты вдруг понимаешь, что тебя и сейчас среди них нет. Безнадежно отстал, и, пока догонишь, пройдут месяцы. То есть, может быть, и не отстал, но вы шли в разные стороны. И были за прошедшее время свидетелями совершенно разного. Но каждого пронизывали за это время тысячи сменяющихся настроений, и эти настроения формировали душу. И наступает отчуждение. Ты не прошел тот путь, который у них, у всех твоих береговых близких, в чем-то общий и сходный — от общих книг, фильмов, спектаклей, настроений, мод, анекдотов, шуток, общих трамваев, магазинов, погоды. И тебе не смешно, когда они смеются. А им не смешно то, что смешит тебя. Все разное. Ты уже злишься, но не можешь не видеть, что только дома есть настоящие заботы, настоящие проблемы… Не слушай, когда моряки будут хвалить тебе морскую жизнь. Береговая жизнь труднее, но она настоящая. В море скудеешь душой — не верь, если кто-то будет тебя в этом разуверять. Море — это филиал, провинция. Даже философы, если они живут в провинции, философы горькие. Но еще хуже философ из провинции веселый. Вот судно идет — все в огнях. Суперсовременное, с успокоителями качки, музыкальный салон на пятьсот мест, штурманские дела через спутник, радиофицировано насквозь. А все равно оторваны. Типичная ситуация: моряк плавает — все в семье хорошо, списался на берег — развод, дележ. И у него на много лет возмущенное лицо, а ей просто скучно стало. Чего ты от меня ждешь? Чтобы я, два года проплавав, жила, как жила раньше? Да мне ведь уже отсюда не уйти! Как ты этого не понимаешь? Я теперь буду все лучше одеваться и все больше злеть. Лет через десять найду себе мужа, какого захочу. Найду опытного, стройного, слегка стареющего. Красавца, конечно. Может быть, он тоже будет моряком, вероятно, с разваленной семьей (я хоть и не развалила, но разницы нет — я пережила это в душе), мы будем плавать с ним на разных судах и искренне вздыхать, если не удается провести отпуск вместе. Он будет спать не со всеми и вообще будет человек с большим разбором. Я буду это знать. Он тоже будет знать, что женщина не может быть месяцами одна. Но мы эту тему даже в разговорах трогать не будем. Я знаю такие пары. Они прекрасно существуют лет… по десять. Или я когда-нибудь заведу себе мальчика. Лет на пятнадцать моложе. Чтобы он меня ненавидел, чтобы он мне мстил и меня мучил. Чтобы я ревела. Или я останусь одна… Или уйду сейчас с судна вместе с тобой, вот найду в себе силы и уйду. И пять лет буду догонять свою филологию… Ха-ха-ха… Нужна она кому-то!
А на следующее утро еще перед завтраком ко мне явился Альфред Лукич.
— Вы знаете, что вы у нас на судне не единственная творческая личность?
Губы его кривились, и вообще весь вид говорил, до какой степени это неприлично — быть так называемой творческой личностью.
— Да, собственно, никто и не претендовал, — сказал я.
— Ну претендовали или нет, это другое дело. Но так считалось. Однако выяснилось, что есть еще одна. Штрафовать эту личность сейчас будем. Я вообще-то к вам только по дороге — дай, думаю, загляну, может, и вы что-нибудь уже натворили…
— А что случилось?
— Творческая личность, то есть ваш коллега, водой залил каюту. Каюту надо теперь освобождать и сушить. Порча ковров, может, и не только ковров.
— Это дорого?
— Смотря с чем сравнивать. Да вы не опасайтесь — у вашего коллеги найдется чем заплатить. Хотя мы и не хотели его штрафовать. Мы даже хотели бы найти какой-нибудь предлог, чтобы его не штрафовать, но он сам совершенно не хочет нам помочь. Подтверждает, что находился в каюте и сам не закрыл кран, а когда начало течь через край раковины, то он слышал, что течет, но не мог уже отвлечься от работы. Потому, мол, столько и натекло.
— А что он делал?
— Говорит, что писал. Он говорит, что он — писатель.
— Имя-то хоть знаете? Должны же вы знать, кого собираетесь штрафовать?
— Да мы, собственно, тайны из этого не делаем. Вас интересует имя?
И, подняв к глазам какую-то бумажку, Альфред Лукич прочел по слогам:
— Са. Ро. Ян. — Ударение он сделал на «о»: Саро́ян.
— Уильям? — спросил я, уже понимая, что шутка с моей стороны получается грубая и совершенно неуместная. Не могло же так быть, чтобы на судне плыл Уильям Сароян, один из самых замечательных нынешних писателей. — Как его зовут-то, вашего, так сказать, Саро́яна?
Разыгрывал меня Лукич или нет, я не знал. Он снова поднял листок к глазам и, близоруко водя пальцем по буквам, прочел:
— Вил. Ли. Ам. — И, оторвав свой немигающий зеленый взгляд от бумажки, совершенно не смущаясь, сказал: — Предполагаю, что Вил Ли Ам и Уильям, может так случиться, одно и то же…
Он предполагал, что может, видите ли, так случиться.
— А вы что… знаете, кто этот Виллиам Сароян? — спросил он.
— Это еще миллионов шестьсот знают.
— Да ну?
Хоть бы щека у него дрогнула или глаз сощурился. Но не мог же человек, кончавший филфак и свободно владевший тремя языками, не слышать о Сарояне? Быть-то ведь такого не могло же? Чему их тогда там учат?
— Так что, по-вашему, делать? — спросил он. — Штрафовать?
— Не валяйте вы ваньку, Альфред Лукич. Капитан знает, что на судне плывет Сароян?
— Ну, вообще-то, мог бы и узнать.
— Знает или не знает?
Глядя мне в глаза, Лукич трясся от беззвучного смеха. Что именно его так смешило?
— Погодите! — взмолился я. — Не делайте глупости! Сообщите скорее капитану. На судне плывет замечательный писатель. Кроме того, что он — знаменитый писатель, это писатель, который откликается на все, что кругом происходит. Откликнется и на то, что вы его штрафанете. Вам хочется прославиться в качестве чиновника, которому недоступно понять, что такое вдохновение?
— Ну если никак иначе не удается, — вздохнул Лукич, — то хоть так бы.
Нет, зря я лягнул филфак. Знал он все, этот змей.
— А со штрафом — это тоже шутки? — спросил я.
— Со штрафом-то? Да он же каюту затопил! — Лукич опять словно отодвинулся, чем-то себя заслоняя.
— Мой вам совет — скорее звоните капитану. Вы знаете тиражи, которыми Сароян у нас издается?
Лукич смущенно улыбнулся. Знал он, конечно, все, этой улыбкой он выдал себя.