Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 46 из 100

— А вы вспомните мою жизнь, — тихо, но твердо и как-то очень отчетливо, без всякой картавости сказала она, — Ну вспомните, уж вы-то ее знаете. Вот я училась в университете, вот думала — закончу, стану самостоятельным человеком и начнется все новое и интересное. А что вышло? Таких филологов, как я, сколько их при университете толчется? Остаться на кафедре? Да я эти облезлые коридоры уже видеть не могла, а заодно и этих умных старых дам, которые мне преподавали… Среди них проводить остальную свою жизнь — это вы мне предлагаете? Вырабатывать положенные часы и начать делать кандидатскую? Какое-нибудь применение отглагольной формы в древневерхнемецком?.. Да не хочу я, — вдруг еще отчетливей и еще тише проговорила она. — Не хочу. И всю жизнь в перешитых пальто ходить тоже не хочу. А почему я, собственно, должна этого хотеть?

Чем же я могу ей помочь? — думал я. Что могу ей предложить? Где счастье вчерашнего дня, радость путешествия, головокружение от одних названий будущих островов? Моя Настя стояла около меня на ветру и в темноте, и я не мог ничем ей помочь.

— А зачем вас-то сюда занесло? — устало проговорила она. — Что меня — это понятно, но вы-то здесь появились зачем?

Я молчал.

— Прости меня, — сказала она. — Я сама не знаю, что говорю.

И тут же перевела разговор.

— Что Андрей? Как он? — И нам обоим стало ясно: Андрей — это точка отсчета.

— Я не хотела, чтобы он меня здесь видел, — сказала Настя. — Для него ведь все мои сомнения — дребедень. И твои — тоже. Он-то сам знает, как надо жить.

— Вернее, он знает, как нельзя. Просто у него это в прошлом. Сомнения. И теперь он знает.

Она кивнула.

— А потому ему все можно. Если знаешь, чего делать нельзя, то ведь все остальное можно?

— Ты почему тогда скрылась?

— Мне пора, — сказала она. — Не ходи за мной. Здесь вообще нельзя… за мной ходить. Мы на работе. Меня могут каждую секунду… вызвать. Я себе не принадлежу.

Я взял ее за руку. Но в моей ладони оказались не пальцы ее, а маленький сжатый кулачок. И я выпустил его. Трап на следующую палубу был рядом с тем местом, где мы с ней стояли. Она спустилась на несколько ступенек, теперь только плечи ее и голова смутно виднелись над верхней палубой.

— А ты знаешь, что твой Андрей Васильевич не захотел тогда переводиться в Москву? — вдруг сказала она.

— Ты это о чем?

— О том, что тогда бы твоя сестра вышла за него замуж. Она ему обещала.

— Ты что-то путаешь, — сказал я. — При чем здесь Москва?

Как давно все это было…

Настя спустилась еще на одну ступеньку.

— Ничего я не путаю, — сказала она. — А ты разве не знаешь, как все было? Он сделал ей предложение, Маша согласилась, но поставила ему условие — чтобы он перевелся в Москву. А у Андрея Васильевича такая возможность была, ему даже предлагали. Но Андрей Васильевич сказал, что вас двоих он оставить не может.



— Кого это — вас двоих?

— Тебя. И Володю.

— А почему…

— Почему Володю? А потому… — Даже сейчас ей, видно, нелегко было об этом говорить. — А потому… что он, наверно, понимал… что Володя скоро останется один.

Родственница Калашниковых, из-за которой Вера Викторовна оставалась на Урале, все тянула и тянула, — надежд на выздоровление не было, и Вовкина мать так все и не приезжала в Ленинград. И чувствовалось — все свыклись, будто так и быть должно, и, когда мы с Вовкой учились в четвертом классе, он уже большую часть зимы прожил у нас. Юрий Леонидович забирал его к себе все реже. В их огромной квартире, заставленной старой мебелью, пахло сараем. А у нас дома для нас с Вовкой все было налажено: Мария Дмитриевна окончательно перебралась в комнату к Маше. К нам начали наведываться приятели — мы уже не только шарили по свалкам и подвалам. Помню минуту волшебства: мертво лежавший между неряшливо намотанными катушками наушник вдруг дребезжаще и отчетливо запел!

Дорогу из школы мы часто сокращали, идя проходными дворами. Это было небезопасно. То было время дворовой игры в футбол и дворовых братств. В проходных подворотнях, как в печенежской степи, таились засады. Вот меня бьют в тупике между флигелями, мой портфель с вывернутым нутром затоптан вместе с шапкой, рот разбит, даже левая рука не помогает, дерусь, уже ничего не помня и не слыша… И вдруг они что-то кричат, отстают от меня, и я вижу в нескольких шагах Вовку, тоже с избитой в кровь рожей, — его отделали еще передо мной и думали, что теперь уж он убежит. А он не убежал. В руках у Вовки настоящие деревенские вилы, но главное даже не вилы, главное — его глаза. И мы гоним их… А потом вечером специально снова идем тем же двором, неся с собой эти вилы. Вилы у нас аккуратно обернуты газетой, чтобы взрослые думали, будто это лопата. Где Вовка их в городе нашел? В этом дворе нас больше не трогают, только стращают.

Юрия Леонидовича нет всю весну, а по приезде он спешно отправляет Вовку к матери на Урал на все лето. Предлагает отправить и меня, но Мария Дмитриевна говорит, что у нас другие планы. Какие — не говорим, а то можно все сглазить. Юрий Леонидович не спрашивает, у него конгресс, подготовка доклада в Берлине, все лето ему предстоит быть в Москве. Но летом, когда он должен быть уже давным-давно в Москве, я опять встречаю его — он идет под руку со стройной женщиной, — тихая Моховая улица, они прогуливаются не торопясь и спокойно о чем-то говорят, он даже без галстука.

Нам с Марией Дмитриевной в это время уже ни до кого и ни до чего — мы с ней готовим меня в нахимовское училище, хотя поступить туда почти невозможно. Каждый месяц, когда Юрий Леонидович пытается платить за то, что Вовка живет у нас, у них с бабушкой споры — брать за это деньги бабушка не желает, но мы и сами-то едва живем, — каждый месяц у нас есть такая неделя, когда Мария Дмитриевна нам с Машей говорит: терпим еще четыре дня, терпим три дня, потерпите до завтра. День выдачи пенсии — праздничный, помню пропавшее потом название конфет — «Тачанка».

В июне те, кто хотел поступить, проходили многодневный тщательный медосмотр. Когда стали измерять силу рук, медсестра заставила меня жать динамометр заново.

— Левша, что ли? — спросила она. Я ответил, что нет, не левша.

— Очень странно. У тебя же левая рука чуть не в полтора раза сильней!

Мария Дмитриевна, услышав об этом, вдруг всхлипнула.

— Что с тобой? — спросил я.

— Это так… — сказала она и прижала мою голову к себе. — Только бы ты поступил…

И чудо свершилось — в училище я поступил. Тут же в августе в лесном летнем лагере мы узнали, что в ноябре парад: Красная площадь, а до этого чуть не месяц жизни в Москве. Старшекурсники нам говорили, что тем, кто едет в Москву, выдают шоколад — плитку раз в четыре дня.

Поступая в училище, я, конечно, все время думал о том, как Вовка удивится, но того, что случилось, я все же не представлял.

Когда в сентябре Вовка увидел меня в форме, он остолбенел. Рот у него открылся, будто отстегнули какой-то крючок. Потом он покраснел и спрятался в уборной. Мария Дмитриевна целый час ласковым голосом звала его оттуда. Когда он вышел, он на меня не смотрел. Была суббота, меня отпустили из училища до вечера воскресенья, и бабушка условилась с Юрием Леонидовичем, что Вовка будет у нас ночевать. Я думал, что после своих фортелей он уйдет домой, но он покорно лег на свое обычное место. Когда останемся в комнате одни, думал я, я ему все объясню. Но он зажал уши и отвернулся к стенке. Зажал уши — и все, будто меня нет. Я разозлился, а потом стал думать о том, как нас повезут в Москву, и о том, что надо достать латуни и выпилить из нее буквы на погоны, как у старшеклассников.

Разбудила меня бабушка Мария Дмитриевна. Она стояла в халате. Одеяло с Вовкиной постели было откинуто, на кресле валялась его одежда. Моя форма исчезла. Было часов шесть утра.

Сначала мы подумали, что Вовка решил надо мной подшутить. Покрасуется с полчаса и вернет форму. Я даже обрадовался немного: не будет же он после этого дуться? Да и на что?