Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 24 из 64

Чем больше я думал об этом, тем сильнее становилась нелепая потребность убедить себя в том, что руки мои — те же, что всегда, что изменения, которые я заметил, — самые обычные, естественно происшедшие с того времени, когда я приглядывался к ним в последний раз.

Дома, покуда Марта кормила ужином малышку, я заперся у себя в комнате, предварительно вымыв руки — почти с яростью. Теперь я мог рассматривать их, сколько душе угодно.

Тут только я обнаружил, что мои пальцы поросли волосками над средним суставом — все пальцы, кроме указательных. А это верный отличительный признак: у одних растут на пальцах волоски над средним суставом, у других не растут. Почти что породный признак. По-моему, раньше у меня не росли. Если бы росли, я бы, наверное, заметил. Следовало проверить одну подробность — помнилось, под большим пальцем кожа у меня была очень пористая. Кажется, на левой руке, да, так и есть. В конце концов, подумал я, не следует придавать особого значения волоскам, появившимся на пальцах. Мои воспоминания ведь относились к периоду, когда я брился по воскресеньям да на большие праздники…

Я приглядывался к правой руке, сжимая и разжимая пальцы. Ее нельзя было назвать безобразной. Она наводила, пожалуй, на мысль — так думалось мне в моем тщеславии — о созидающей мощи; напоминала руку Пикассо, фотографию которой я видел на обложке одного художественного издания. Или напоминала руку труженика, честную и крепкую. Эта мысль пришлась мне по вкусу — рука труженика, это у меня-то, я ведь всегда немного стыдился, что всю свою жизнь так мало занимался ручным трудом, и бью себя по пальцам всякий раз, когда пытаюсь вколотить гвоздь. Нет, эта рука не из разряда неприятных.

Но это не моя рука. Нет. У меня средний и безымянный пальцы почти одинаковой длины, а указательный прямее, без этой небольшой выпуклости сбоку, которая сейчас бросилась мне в глаза.

В конце концов мне пришло в голову использовать проверку цифрами. Самое лучшее — проверка цифрами. Умозрительные заключения можно оспаривать до бесконечности — когда слово берут весы или портновский метр, остается одно — молча принять приговор. А мне ведь помнилось, почти в точности, что ширина моей ладони — десять сантиметров. Я собрался было выйти и попросить у Марты ее сантиметр.

Но не сделал этого. Может, потому, что предпочитал оставаться при своих сомнениях. А может, потому, что уже не был мальчишкой, который вывязывал узел галстука с той же старательностью, с какою переводил древнегреческий текст, который хотел писать картины, как Шагал, и романы, как Фолкнер, водить гоночные машины, как грузинский князь, быть святым, как Франциск Ассизский или Венсан де Поль[76], а раз я не был тем мальчишкой, руки мои тоже не могли быть такими, как у него. Для меня уже немалая честь, что мои руки — руки человека, зарабатывающего своим трудом хлеб насущный. Если они непохожи на те, что мне помнились, стало быть, теперь не столько они принадлежат мне, сколько я им, — все ясно и точно.

А что, интересней было бы, если б я сочинил историю еще неправдоподобнее, чем история про призрачную перчатку, которую нам поведал полковник Сечковский?

Убалуба!

Треугольный клочок земли между улицей Форн и улицей Сота в самом конце, где обе сходятся, искони был завален грудами мусора, полускрытыми под колючими зарослями. Но теперь муниципальные рабочие его расчистили, и он именуется сквером города Пау-Вила. Три деревца, покуда всего лишь прутики, опушенные листьями, сторожат пару деревянных скамеек на железных ножках. Точно посередине красуется сооружение с тремя качелями. Как сказал сам алькальд в день открытия, скамьи предназначены специально для лиц «третьего возраста», а это шутливый способ сказать «для стариков». Качели, само собою, предназначены для мелюзги, хотя, бывает, и ребята постарше качаются, особенно вечерами.

Келб и его родители живут в доме с двумя дверьми, вход с улицы Форн, выход на улицу Сота, или наоборот, вход с улицы Сота, выход на Форн. То есть в двух шагах от нового городского сквера, вам уже понятно. И отец Кело, который дружит с алькальдом с самого детства, очень важничает, что теперь у них в квартале стало благоустроенней.

— Вот и говорите после этого, что от демократии ничего хорошего не жди! — восклицает он.

Чувства Кело — именуемого также, но за пределами дома, Микки-Маусом — не столь однозначны. С одной стороны, он не сомневается, что в этом смысле, как почти всегда, отец прав. Но ему трудно позабыть, что раньше на этом треугольничке, несмотря на колючие заросли, а вернее, со всеми колючими зарослями и прочим можно было найти кое-что стоящее. Подумайте, там ведь валялась железная кухонная плита, полузасыпанная землей, и на ней была уйма разных рукояток, рычажков, кнопок и отверстий, только стань перед этой плитой — и можешь воображать себе, что ты главный механик «Титаника» либо капитан, отдающий распоряжения главному механику, а кому не вообразить, тот пускай убирается. Вот почему пока — конечно, это пройдет — городской скверик для Кело зрелище скорее печальное. Вы его не часто там увидите.

Но сегодня он туда прибрел. Может, потому, что вторая половина дня для него плохо началась. Дома Кело прошел по всему коридору — от входа с улицы Форн до выхода на улицу Сота — в башмаках, залепленных грязью. Как могла мама требовать, чтобы Кело сам заметил, что она только что вымыла пол, потому и циновки у входа нет? Ну и отчитала его как следует. Жизнь показалась Кело до того мрачной, что ему стало все равно, решительно все равно, куда идти, вот и побрел в городской скверик. Даже воспоминание о машинном отделении «Титаника» не могло нагнать на него такой печали.

Когда он приходит в скверик, там никого нет. Деревья и на деревья-то непохожи, незнакомых людей не видно, потому что представители «третьего возраста» дожидаются часа, когда солнце перестанет припекать. В скверике один только Виктор. Он живет на другом краю городка, около электростанции, Кело с ним незнаком. Разве что по школе, да и то не очень, ведь Виктор классом старше. Сейчас он восседает на угловых качелях и раскачивается с большим азартом, кричит что есть силы всякий раз, когда взлетает вверх.



— Привет! — говорит Кело, садясь на средние качели.

Виктор сперва качнулся два раза.

— Привет, Микки! — откликается он наконец, когда снижается.

Кело раскачивается угрюмо, взлетает не особо высоко. Раскачивается, знаете ли, с тем же настроением, с которым мог бы футболить по мостовой пустую консервную банку. Молчаливое уныние одного и шумный восторг другого составляют резкий контраст. В конце концов Кело говорит — очень громко, чтобы Виктор расслышал:

— Ты так кричишь — прямо как Тарзан среди обезьян!

— Еще бы! Так и есть! — приветливо и со смехом отвечает Виктор. — Попал в точку!

Он ничего не объясняет, так что Кело в раздражении слезает с качелей и поворачивается, чтобы уйти.

— Погоди, послушай!

Виктор притормаживает и соскакивает на землю.

— Хочешь, скажу тебе один секрет?

Вот глупый, думает, Кело поверит всякой детской чепухе. Кело не отвечает.

— Самый настоящий секрет, не ерунда какая-нибудь. Из этих трех сидений два самые обыкновенные, но третье — что надо, и я его всегда выбираю. Вот увидишь… Ты знаешь, что мой отец — плотник?

— Нет.

— Да, плотник. И слесарь заказал ему сиденья для качелей, работа нехитрая. Отец сделал их из старых толстых досок, чтобы получилось покрепче. На два сиденья он пустил доски от какой-то двери, не знаю, где она раньше стояла, но, ясное дело, эта дверь только и видала на своем веку что людей из нашего городка, как они ходят туда-сюда. А третье… У отца была одна доска, он нашел ее на берегу и особо полюбил. Уж такой они народ, плотники: некоторые доски любят особо. Ну вот, видит он, что из двери третьего сиденья не получится, ну и пустил на него эту доску. А доска, как видно, была от корабля, и корабль этот куда только не ходил, в Африку, даже в Океанию, поди знай. Вот потому это сиденье и получилось особенное.