Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 22 из 64

— Ваше решение, господин управляющий, меня не огорчает.

Он еще говорит — я слишком поторопился. Тут важно успеть подладиться, так чтобы и начало, и середина, и конец фразы и у меня, и у него совпали. От этого все зависит. Выждав, продолжаю:

— Я сумею распорядиться вновь обретенной свободой.

Я распоряжаюсь своей свободой, прохожу пробу в надежде подцепить договор на дублирование; моя свобода дана мне, дабы справиться с необходимостью зарабатывать себе на еду — надо же как-то кормиться два с половиной раза в день. Так что свобода — это когда добровольно делаешь то, что в противном случае пришлось бы делать вынужденно. Разумеется, есть и другой выход, тоже считающийся мужественным, насколько я знаю: лечь в постель, вперить взор в собственный пуп и дожидаться смерти. Для начала проспать целый день, а там, глядишь, сон превратится в небытие. Совершенный способ умереть. Недурная мысль. Победоносные генералы самоубийством не кончают. Хорошенькое было бы дело: Монтгомери[69] стреляется в Триполи, в башне танка.

— Ваше решение, господин управляющий, меня не огорчает. Я сумею распорядиться вновь обретенной свободой.

Сейчас все прошло гладко. Может, я чуточку запнулся на «вновь обретенной». Один человек сумел превратиться в коня, стал першероном, возил возы, груженные тюками хлопка, а в конюшне расплющивал крыс ударами копыт. Но когда пришел его смертный час и он увидел, что ему уготовано вечное блаженство меж облезлых стен и под низкой кровлей небесной конюшни, ему это не понравилось; однако свободы выбора у него уже не было, и он сказал, что всему виной его отец, который тоже-де был конем. Никто не поверил, разумеется, и бедняга умер, прожив в безутешной скорби семьдесят пять лет.

Говорить-то легко. Не знаю только, как сосредоточиться на том, что говорю, чтобы получилось получше. Губы произносят слова сами по себе. Я же думаю о другом. Как раз о том, что не хотел бы думать о другом. Мы всегда отвлекаемся. Мне вспоминается одна девчушка, у нее умерла мать, и она была в отчаянии, потому что не могла не думать о щенке, которого ей подарили за день до этого, и горько плакала. Иногда вы складываете губы для поцелуя, потому что засмотрелись на косогор. Сейчас не очень-то получилось. Наверное, уже прокрутили запись раза четыре, если не пять. Вот теперь пойдет по-настоящему.

Начинаю хорошо. Главное — не сбиться с темпа, чтобы кончить вовремя. Было бы лучше, если бы проба проводилась, когда персонаж остается за кадром и только слышен голос. Трудности, конечно же, преувеличены. Не такая уж это премудрость, что бы там ни говорилось, и платят недурно, пятьдесят песет за сеанс. Я произнес «распридиться».

По микрофону объявляют, что запись начинается. Вот оно. Руки перебирают бумаги в последний раз. Пора.

— Ваше решение, господин управляющий, меня не огорчает. Я сумею распорядиться вновь обретенной свободой.

Готово. Кончил. Я произнес «распридиться»? Надеюсь, что нет. Но возможно, что да.

— Большое спасибо. Вы свободны. Мы вас вызовем, когда понадобится голос вашего тембра.

Я не смог ничего ответить, ни о чем спросить. С микрофоном не поговоришь. Направился к двери. Знал, что хочу сказать. Мне необходимо было, чтобы у меня получилось. И все-таки провал меня не удивил. Беда моя в том, что меня никогда ничто не удивляет. Как будто бы я все уже знал заранее. Дверь-то, наверное, обита пробкой.

Ну и что? Вы что же, хотели бы, чтоб я бился об стены головой, умоляя оформить меня хотя бы на почасовую работу?



Проворство рук

Мы были в Лондоне, Марта и я, сидели за чайным столом с чашками и scones[70] в руках.

Нас пригласила Мария Сечковская. Отец ее, полковник, был в роли главы стола, хоть и безмолвствовал; из-за Иви и ее нареченного все говорили по-английски, а по-английски полковник предпочитает молчать.

Он вступает в разговор лишь тогда, когда ему кажется уместным вспомнить то, что действительно его занимает: мир его молодости, времена, когда он изучал архитектуру в Санкт-Петербурге. Тогда он повествует о дамах, что вышивали сутажом, в чистейших традициях рококо, сидя в белых и раззолоченных гостиных, за окнами которых чернели леса, пронизанные шумным буйством ветра, или молочно белела нескончаемая полоса зари, светившейся за речным берегом.

Он повествует так упоенно, что невольно забываешь об его участии в заговоре, цель которого состояла в расторжении всяческих связей меж его народом и той самой Россией, о которой он рассказывает. Ибо он — самый настоящий польский полковник, один из тех полковников, которые (быть может, вы об этом помните) создали независимую Польшу и привели ее — с весьма жизнерадостной бессознательностью — к катастрофе. Он небольшого роста и нервный, как подобает хорошему наезднику; и действительно, служил он в кавалерии. Так что можно сказать, он на все двести процентов поляк и на все двести процентов польский полковник; и, соответственно, тем горше было для него поражение, когда немецкие танки смели отважных конников Рыдз-Смиглого[71]. Но об этом он никогда не рассказывает. Рассказывает о своих студенческих годах, проведенных в Санкт-Петербурге.

Не помню, по какому поводу, в тот день он повел речь об одном своем знакомце, у которого был большой усадебный дом среди леса, неподалеку от Балтийского моря: огромное семейство, множество слуг и множество лошадей. Все мы читали достаточно романов Толстого или графини де Сегюр[72](nee[73] Ростопчина), чтобы с легкостью вообразить себе ситуацию. Вкратце история, им рассказанная, была такова:

У владельца усадьбы был дядюшка, офицер-отставник; сей дядюшка сначала закалился духом в одной из этих ужасных малых войн где-то на краю света, а затем смягчился за долгие годы гарнизонной службы, ибо имел склонность услаждаться звуками балалайки вперемежку с возлияниями водкой; он-то и посеял в этом семействе зернышко спиритизма, коим был обязан одному чувствительному немцу, инженеру-путейцу.

Зернышко пышно взошло. Домашние сеансы имели место почти каждодневно, и частенько в них участвовал кто-нибудь из новообращенных, какой-нибудь аристократ, приехавший из города. Всеобщее увлечение чуть не нарушило доброй гармонии дома: барыня воспылала было ревностью к своей горничной, потому что та оказалась более сильным медиумом.

Но в целом все достигли успехов, и немалых. Дом посещали самые избранные духи: Юлиан Отступник, Рамзес III, Тамерлан… Как-то раз им удалось собрать в гостиной всех лжедмитриев. В конце концов духи настолько облюбовали усадьбу, что у них вошло в привычку собираться там. Эктоплазмических[74] видений там было хоть отбавляй. Нередко кто-то из членов семьи, входя, например, в столовую, сообщал: «Я только что повстречал в коридоре низенькую коренастую эктоплазму, напомнившую мне генерала Минина».

Лишь один человек во всем доме (а, считая прислугу, там было около сотни обитателей обоего пола и всех возрастов) не видел духов. Не видел и не верил в них. То была семидесятилетняя барышня, самая младшая из двоюродных бабок нынешнего владельца дома. В свое время, поняв, что девичество ее неисцелимо, она несколько переусердствовала по части чтения. С тех пор ей было присуще нечто вроде вольнодумства, приправленного капелькой иронии в духе восемнадцатого века, каковое она и проявляла сухо и безапелляционно.

Впрочем, она была глуха как пень, что полностью исключало возможность вести с ней связную беседу. Родичи ее полагали, что по этой-то причине, из-за ее глухоты, спиритизм «не давался ей». В первый раз, когда в ее присутствии упомянули об «астральном теле», она выкрикнула свое вечное «Как вы сказали?» с той повелительностью и бесцеремонностью, которые свойственны глухим, когда они пытаются восстановить в мире сем справедливость, заставляя остальных ощутить в какой-то мере, сколь тяжко бремя глухоты. Самые красноречивые члены семейства разъяснили ей все наилучшим манером. Но от этого было мало проку: она сокрушила все аргументы смешком и совершенно безапелляционным восклицанием: «Чепуха!» Случай был безнадежный. Право, похоже было, что она намеренно выводит из себя всех рьяных приверженцев спиритизма, желая возвыситься в общем мнении.