Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 21 из 64

На картине теперь появились три господина, а может, даже четыре, и все с гардениями в петлицах. Они то приближались друг к другу, движимые, по всей вероятности, желанием поделиться какой-то тайной, то почему-то разбегались в разные стороны. Вокруг плыли золотые пятна, в странном танце кружились уже шесть или семь фигур. После шампанского выпили еще коньяку, пение то и дело возобновлялось. Вошли две девицы в пижамах; первый солдат, рассерженный их вторжением, вскочил, пошатываясь, схватил одну за руку, а другую за плечи, грубо вытолкал вон и потом еще довольно долго стоял в дверях лицом к коридору, выкрикивая время от времени оглушительным голосом «ra-us!»[50]. Все вокруг расплывалось, теряло формы. Казалось, что стулья, пол, стены стали мягкими, ватными; туман окутывал комнату. «Спокойно… спок…» Неожиданно он громко рассмеялся, радость наполняла все его существо. Если б только можно было обнять сразу весь мир: всех людей, всех птиц. «Totes les aus»[51]. Бывший учитель вскарабкался на кресло, собрался с мыслями и начал декламировать стихи, заученные лет двадцать тому назад, давно забытые, а теперь воскрешенные в памяти этой чудесной ночью:

…ne dolcezza di figlio, ne la pieta

del vecchio padre, ne il debito amore

lo qual dovea Penelope far lista

vincer poter dentro da me I’ardore

ch’i’ebbi a divenir del mondo esperto

e degli vizi umani e del valore…

[52]

Все неслось куда-то, мягко скользило вниз. Господ на картине становилось все больше и больше: в три, в четыре, в пять раз… Четыре гардении? Нет, целый букет для Пресвятой девы! Carpe die[53]. Еще один глоток, последняя…

Никто не успел опомниться. В зале появились, словно возникнув из воздуха, два жандарма: латунные бляхи на груди, стальные каски — точно две башни. «Feldgendarmerie»[54]. Пышнотелая разъяренная женщина тыкала пальцем в сторону дивана и кресла: «Les voila… maison verboten… та maison verboten… les salauds»[55]. Сапоги, две пары зловеще черных сапог. Дюжины жандармов. «Sakrament!»[56] Полетела бутылка. «Спокойно, спокой…» Мимо него жандарм тащил к двери солдата. Надо задержать его, помочь во что бы то ни стало. «Cochon… vous cochon!»[57] — «Was?»[58] Мощный удар кулака отбросил его к стене. Вся щека пылала. Сидя в углу, по-прежнему одинокий и беззащитный, он слышал женский визг, торопливые шаги на лестнице, звон разбитого неподалеку стекла. Темная фигура наклонилась над ним: «Papieren!»[59] — «Merde!»[60] Две сильные руки вцепились ему в воротник и подняли на ноги. Новый удар, падение… И вдруг — свежий воздух, какое наслаждение! Ветерок, должно быть, струился прямо со звезд, из облаков. Его вырвало. «Voyous[61], — кричала посреди улицы растрепанная женщина, — Bande d’acrobates!..»[62] Из носа у нее текла кровь. Он не заметил, как прошел мимо двери своего дома. На углу стоял грузовик, ему велели влезть туда. Мотор взревел, и все исчезло навсегда. На пустынной улице воцарились ночь и тишина.

Жорди Сарсанедас



Притча о дублировании

Мне необходимо было добиться, чтобы у меня получилось.

За мной притворили дверь, толстенную и со скошенными углами, словно дверца сейфа. Я оказался в огромном зале, слабо освещенном с пульта — единственного предмета в этом пустом помещении. Стены и потолок обтягивала толстая шерстяная ткань в широкую полоску, серую по черному фону. Кроме меня, здесь не было ни души, или мне так показалось.

Необходимо было, чтобы у меня получилось. Нищета возникает в одно прекрасное утро, когда оказывается, что нет денег на пачку светлого табака, но ведь светлый табак — всего лишь причуда состоятельного человека. Затем нищета пробирается в каждую складку одежды, и каждую частицу тела, и каждый уголок сознания. Медленно и бесшумно! Самоуверенная, коварная, неотступная, неумолимая. А потом уже поздно. Смерть застигает вас в продранных брюках, рот у вас набит землей, и вы мертвы уже давным-давно.

На самой дальней стене осветилось широкое окно. За стеклом появился крепко сбитый мужчина; он застегнул белый халат, сел. На меня он не взглянул. Я услышал его голос, видимо, он говорил в микрофон:

— Подойдите к пульту. Там вы найдете контрольный текст. Вначале трижды прокрутят соответствующий отрывок, озвученный на языке оригинала; затем он будет показан еще несколько раз, чтобы вы могли порепетировать вслух, проверяя голос и интонации; затем, когда сочтут нужным, вас запишут. Вам дается несколько минут, чтобы ознакомиться с текстом.

Текст лежал передо мною, отпечатанный на тонкой розоватой бумаге. Третий или четвертый экземпляр. Всего две строчки: «Ваше решение, господин управляющий, меня не огорчает. Я сумею распорядиться вновь обретенной свободой». Я не видел, в чем тут подвох. Разумеется, эту фразу следовало произнести твердо и размеренно, с достоинством. Никаких проблем с произношением. Уж не думают ли они, что мой каталонский выговор недостаточно чист, плохо с шипящими или с открытыми гласными? Видимо, это были слова персонажа, которого собираются уволить, но он-то знает, как ему поступить: наверное, расторгается какой-то сложный контракт, нечто связанное с нефтяными скважинами; а может, дело происходит в XVIII веке, на хлопковой плантации, и герой восстал против условий труда. И в конце героя ждет хозяйская дочка, совсем юная, с алыми, как земляника, губами и гладкими щечками. Легко не огорчаться, когда знаешь, что все устроится, и у тебя почти в кармане прекрасная возлюбленная в кринолине и авиабилет до Палм-Бич.

— Начинайте.

Передо мною (я стою у самого пульта) высвечивается белый экран, мелькают серые и черные разводы, затем возникают две руки, ворошащие кипу бумаг на столе, и, наконец, крупным планом появляется знакомое лицо: это Уолтер Пиджон с его светлыми глазами, честным взглядом и тонкими бороздками морщин на лбу. На нем фланелевая сорочка, вязаный галстук и шевиотовый пиджак; виден только лацкан, и то не весь. В одном из карманов — непременная деталь — массивная трубка. У него лицо человека, который построил мост через Гудзонов пролив и, если понадобится, построит вторично. Почему я не слушал его внимательно? Вот руки снова перебирают лежащие на столе бумаги. По-английски я не понимаю. Когда я учил английский — там, в комнатке цокольного этажа, где было полно кошек и досыхало волглое белье, — преподаватель, белокурый, с нежными белыми руками, на которых желтые пятна никотина казались такими неуместными, говорил: «Speak more fluently»[63] — и потом: «Take it easy»[64], а если слышал подсказку, спрашивал без особой строгости: «What’s the matter?»[65] Ладно хоть могу читать подписи под иллюстрациями в «Colliers»[66]. Вот этот тип действительно говорит fluently[67]. Я ничего не понимаю, а ведь более или менее знаю, что он сказал. Но не слышу, чтобы он произнес «свобода», свобода — это ведь «liberty», кажется, или «freedom»[68], а я не улавливаю ничего похожего. Может, «liberty» и «freedom» — не одно и то же; но какое слово он должен был употребить сейчас? Может быть, «liberty» — всего лишь название корабля. А может, он и вообще не произносит слова «свобода». Ох уж этот дубляж…

Звук выключили. Теперь руки двигаются, но музыкального сопровождения нет. Раньше в этом месте было музыкальное сопровождение. Губы уже шевелятся: я упустил момент. В сущности, говорить — значит придавать дыханию подобие формы; если бы это действие стало видимым, то получилось бы нечто вроде длиннейшей колбасы, почти сходящей на нет там, где произносишь «и». То же самое, что выдувать сигаретный дым. Мне вспоминается один тип: шика ради он пускал клубы дыма якобы в виде Венеры Милосской — сходство достигалось весьма сомнительное. У меня-то кольца получаются, только когда я отвлекаюсь; но стоит мне сосредоточиться — и ничего не выходит.