Страница 8 из 11
— За что? — только и прохрипел я, ничего не понимая.
— Не за что, а потому что жизнь твоя — страдание. И еще, потому что буддизм у нас вера не правая, а примкнувшая. И мнится мне — временно примкнувшая… В общем, начнем с пяти, а там — как пойдет. Куда шел-то?
— Да, в библиотеку я… В историческую.
— Это вон туда? — он что-то прикинул в уме. — Точно — пятерик. Меньше не сумеешь. А вот больше… Сейчас и проверим, каков твой Будда. Добежишь до двери, цапнешь ручку — свободен. А пока…
— Р-р-раз! — крикнул первый.
Боль удара ожгла, как от пули.
— Два, — спокойно сказал второй, но боль от его удара была не меньше, чуть не сломав по ощущениям мою спину. — Беги, дурилка. Мы же не шутим. И радуйся, что не атеист.
И я побежал, а за мной легкой рысью скакали два казака и время от времени хлестали длинными витыми нагайками по плечам, по спине, по голове, прикрытой шерстяной шапкой-петушком и капюшоном куртки.
А за спиной двенадцать человек в обыденном, но без шапок, выстроившись поперек улицы, двинулись дальше, всматриваясь в проходные и заглядывая в темные подъезды.
Двадцать второе февраля
— А в турме сичас у-у-ужи-ин — макароны дают!
Привычная шутка не вызвала смеха. Так, переглянулись, чуть шелохнулись фигуры.
— Отставить! Кто там такой умный? Опять Воробьев? Тебе больше нравится маршировать, Воробей? Ты у нас самый незаменимый специалист? Мы без тебя — никак? Так?
— Никак нет, товарищ прапорщик! — дурашливо вытянулся тот, вскочив со стула.
— Садись.
— Есть! — крикнул Воробьев, усаживаясь на место.
Маршировать по морозу не хотел никто. По случаю завтрашнего праздника вся часть повзводно «тянула ножку», отрабатывала перестроения и повороты, маршировала по выметенному плацу, тренируясь перед строевым смотром-парадом. А десять человек сидели в теплом (даже шинели сняли) клубе и репетировали. Они были оркестром, срочно созданным буквально месяц назад из добровольцев, а также из тех, кто попался под руку комбату, получившему «пистон» от приезжавшего с комисией начальства.
— Ты о чем думаешь, майор? — тихо бухтел на него, стоящего перед столом навытяжку, немолодой толстый полковник. — Ты к приему генерала — не готов.
— Товарищ полковник!
— Молчи, майор… Ты подполковника хочешь? Хочешь, вижу. А к приему командующего — не готов. У тебя — ты садись, садись — у тебя отдельная часть! От-дельная! Ты ж в дивизию разворачиваешься, если что. А у тебя даже оркестра нет. Как же это у тебя смотры проходят без военной музыки? Как же ты сержантов в войска выпускаешь? Эх-х-х, майор. Акт проверки я подпишу, конечно. Но ты в виду имей: к приему командующего ты не готов!
И вот после комиссии комбат просто «повернулся» на почве оркестра. На первом же разводе он молча отсмотрел проходящие «коробки», а потом отвернулся от плаца и сорвался на заместителях:
— Ну, что вы мне говорите? Разве это развод? Вон, поезжайте в Новосибирск и посмотрите, что такое настоящий развод. В общем так. К 23 февраля чтобы мне был военный оркестр. И чтобы к приезду генерала этот оркестр мог играть! Понятно? Ответственным будет у меня замполит. Это его дело — культуру в массы давить.
Он сбежал по ступенькам небольшой трибунки и строевым четким шагом — спина прямая, взгляд над головами, хромовые сапоги блестят на зимнем солнце — умаршировал в штаб.
Это было месяц назад. И тогда же замполит, подняв личные дела тех, кто служил непосредственно в части, а не приезжал на полугодовую учебу, стал вызывать в штаб по одному будущих «музыкантов». Когда выяснилось, что на оркестр музыкантов не хватает, он вызвал к себе свой комсомольский актив, а потом «припряг» и штабных работников-писарей. Ответственным и крайним за все замполит назначил подчиняющегося лично ему начальника клуба, немолодого уже прапорщика Одиницу (ОдЫнЫцЯ — поправлял тот всегда, когда слышал, как произносят его фамилию). Так и появилась в части собранная с бору по сосенке «слабосильная команда», как ругался на нее комбат, которая вместо регулярной маршировки запиралась в клубе и репетировала два марша: «Встречный» — чтобы отцам-командирам при их приезде играть, и «Егерский», который, как говорил начальник клуба, самый простой для исполнителя.
Две трубы, валторна, баритон, туба-бас, барабан, тарелки-литавры и один большой барабан с медной тарелкой сверху и большой колотушкой — вот и оркестр. Двое бойцов — в запасе, потому что трубачи очень быстро выдыхались, и на репетициях поэтому «дудели» по очереди. Зато никогда не сменялись басивший на тубе Валерка Спиряков, барабанщик Леха и Воробей, при своем маленьком росте получивший самый большой инструмент в оркестре. Просто он ничего не умел: ни на гитаре играть, ни ноты читать — ничего. Но зато его умения вполне хватало, чтобы следить за рукой Одиницы, и лупить в такт ее покачиванию большой колотушкой в обтянутый полупрозрачной кожей бок огромного барабана, из-за которого, когда он нес его на широком ремне, были видны лишь его шапка и сапоги.
Каждый день, кроме воскресенья, когда у Одиницы был выходной, их собирали в клубе, и в то время, когда все занимались строевой подготовкой, они дудели и барабанили. Лёха быстро научился бить дробь, Валерка — делать пум-пум в огромный мундштук блестящей тубы. Четко, не слушая никого, лупил колотушкой свой барабан Воробей. Трудности были с остальными инструментами: они должны были играть. Правда, и парни там были с музыкальной школой за плечами, разбирающиеся в нотах, так что постепенно «слабосильная команда» все больше походила на настоящий оркестр.
Завтра у них будет премьера.
Сразу после завтрака, на котором в столовой каждому дадут дополнительные два вареных яйца — праздник! — оркестр встанет с инструментами слева от трибуны, лицом к общему строю, а потом без песен, молча, все взвода будут «рубить ножку» под марш, который они будут играть. И комбат будет довольно щериться, стоя с поднятой к шапке рукой, а потом объявит благодарность прапорщику Одинице, ругнется на «музыкантов», что «лабать надо громче, лабухи, громче — и четче!», а потом пойдет в штаб и там хряпнет водки с офицерами.
Завтра.
А пока Одиница опять поднимает руку, делает этакий поворот кистью в воздухе, резко опускает ее, и все вместе:
— Парьям-пам-па-а-ар-р-рам-пам-па-а-ар-р-рам-пам пам-пара-рам-пам…
И еще раз. И еще раз. И — еще.
Старинный марш лейб-гвардии Егерского полка.
Триста дней до дембеля
Рядовой Спиряков дремал стоя, спиной и плечами упершись в угол, образованный двумя стенками полосы препятствий. Мороз не мог пробиться к нему, пригревшемуся в закутке и безветрии. По случаю гарнизонной и караульной службы по охране и обороне объекта, совершенно необходимого в любой части, — полосы препятствий — он был одет и экипирован так, чтобы не было даже и повода, даже и мысли такой, чтобы воткнуть телефонную вилку в розетку на столбе и достав из сумки телефонную трубку прошамкать сквозь обмерзшие губы:
— Товарищ сержант, смену прошу — замерз очень!
В «Каникулах в Простоквашино» все правильно говорил почтальон Печкин о народной одежде зимой. Вот и Валерку перед выходом «на тропу» одели, как положено. На теплое зимнее белье серого цвета было напялено повседневное хабэ. Все пуговицы застегнуты, но правда, без ремня, который по молодым годам он был должен затягивать так, чтобы в кольцо застегнутого ремня только-только проходила голова (ему с самого начала повезло, потому что был большой размер головы).
На хабэшку были одеты ватные штаны, на животе стянутые вдетым по краю шнуром, толстый ватник с высоким воротником той же странной ворсистости, что и обычная солдатская серая шапка. Вот на ватник уже ремень был положен, но хоть не так затянут. Тут можно было его распустить чуть не вдвое. На ногах — сапоги с теплыми байковыми портянками.
Но кто же в сапогах стоит на посту? И ноги с сапогами вместе были сунуты в огромные, просто не имеющие названия размера, валенки с галошами-слонами какой-то серо-зеленой резины. Потом он надел армейские специальные варежки, у которых кроме большого пальца еще и указательный есть, чтобы стрелять, если вдруг война. Потом он почти вошел в тулуп.