Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 45 из 69

   — Оно на столе у вашего величества, — с тревогой ответил Чернышёв, боясь, что доклад может теперь затянуться до вечера.

Меншиков тоже тоскливо оглянулся на окно, за которым желтели стены его министерства, и ему, будто школьнику домой, захотелось в свой кабинет. Не пустой и голый, как этот, а уютный, комфортабельный и элегантный, как каюта флагманского корабля...

   — Да, каша там заварилась крутенькая... — весело и негромко, как бы про себя, сказал государь, перечитывая донесение кавказского главнокомандующего. — Чернышёв, а ты заготовил приказ о зачислении навечно в списки полка... постой, какой там полк?.. в списки Тенгинского полка — рядового Осипова?

   — Я ждал распоряжения вашего величества.

   — Так вот, заготовить сегодня же. Такое геройство не должно остаться без награды.

Ясный взгляд Николая Павловича был серьёзен, а в голосе звучали низкие баритональные нотки, как всегда, когда он командовал на плацу или вообще произносил нечто важное и значительное.

Чернышёв почтительно наклонил голову.

И опять без всякого перехода, как умел это делать только один он, государь стряхнул с себя торжественность и серьёзность и сказал тем ёрническим тоном, от которого передёргивало женщин и дипломатов:

   — Но негоже нам обходить и господ офицеров, хоть одного из них надо зачислить. Так, что ли, Чернышёв? А? Ну, если не навечно, так, по крайней мере, на некоторое время...

Небрежно придвинув к себе сентенцию по военносудному делу поручика Лермонтова, государь взял первый попавшийся под руку карандаш, взглянул, хорошо ли отточен кончик, и быстро написал: «Поручика Лермонтова перевесть в Тенгинский пехотный полк тем же чином; отставного поручика Столыпина и гр. Браницкого освободить от подлежащей ответственности, объявив первому, что в его звании и летах полезно служить, а не быть праздным. В прочем быть по сему...»

Кудряво и крупно расписавшись — «Николай», государь поставил дату: «С. Петербург, 13 апреля 1840».

   — Ну вот, — кладя карандаш, сказал он, — теперь, думаю, все будут довольны...

В самом деле, теперь в Европе уже никто, даже из самых завзятых либералов, не осмелился бы осудить русского царя за то, что он перевёл офицера из одного гарнизона в другой. Ведь с Лермонтовым, в сущности, только это и произошло. Жена и брат тоже должны будут оставить его в покое...

Чернышёв, сохраняя на дряблом лице важность и почтительность, прочёл резолюцию и передал её Меншикову, поскольку слова «в прочем быть по сему» касались его подчинённых — мичмана Кригера, сидевшего на гауптвахте, и капитан-лейтенанта Эссена, отделавшегося замечанием.

Меншиков подержал бумагу только для виду: когда государь заговорил о внесении погибшего солдата Осипова навечно в списки Тенгинского полка, действовавшего в самых опасных, самых гиблых местах, у морского министра мелькнула догадка, что Николай Павлович втайне мечтает о такой же участи и для Лермонтова. Да, пожалуй, даже и не втайне: зловещая шутка о том, что нехорошо, мол, обходить господ офицеров, достаточно прозрачна...

20

Амабль Гийом Проспер Брюжьер, барон де Барант, посол французского короля при российском императорском дворе, принадлежал к той породе людей, которых никакие социальные бури, никакие перевороты и революции не могут лишить веса и значения в обществе. Предки посла, худородные дворяне, издавна обитавшие на юге Франции, сделали своей наследственной профессией справедливость, провозглашаемую от королевского имени, и ревниво следили за тем, чтобы во всех предусмотренных законом случаях преступник — особенно если он крестьянин или мелкий горожанин — неукоснительно и без проволочек отправлялся в тюрьму или на виселицу.





Во время Великой революции ни один из Брюжьер, г не дал сторонникам обречённого режима вовлечь себя в бесплодные попытки повернуть вспять колесо истории; ни одного из них не видели в Кобленце, где пылкий, но неумелый Конде формировал эмигрантскую армию.

Затаившись в провинциальной глуши, гражданин Брюжьер, отец посла, сочинял биографию своего любимого героя, Петрония Арбитра, стараясь придать ему сходство то с Мирабо, то с Дантоном, то даже с Робеспьером — смотря по тому, кто находился у власти, — и наделяя цезаря Нерона чертами короля Людовика XVI. В поступках обоих властителей гражданин Брюжьер старался находить общее и, сурово осудив безумие и жестокость римского цезаря, тем самым осуждал и свергнутого короля. Это, несомненно, лило воду на мельницу революционных властей, и гражданин Брюжьер рассчитывал, опубликовав трактат, получить в награду за него видную должность в провинции, а может быть, и в Париже.

Но опубликование трактата затягивалось: едва гражданин Брюжьер добивался ясного сходства между своим героем и очередным вершителем судеб Франции, как того сменял следующий. Большие переделки понадобились после девятого термидора, ещё большие — после восемнадцатого брюмера.

И гражданин Брюжьер, пренебрегая мелочной истиной факта, в Петронии Арбитре очень прозрачно изобразил первого консула, генерала Бонапарта, и добился того, что генерал прочёл рукопись.

Трактат, однако, напечатан не был: генерал Бонапарт побаивался слишком явной публичной лести, но гражданину Брюжьеру была назначена хорошая пенсия. А когда «се parvenu corsicain»[63] на глазах Франции и Европы превратился в «Sa Majeste Imperial»[64], гражданин Брюжьер вспомнил о своём дворянстве и заказал парадный экипаж с баронской короной на дверце.

Чадолюбивый, как все мужчины его семьи, старый барон, прежде чем переселиться в лучший мир, не пожалел усилий, чтобы обеспечить будущность сына: Амабль Гийом Проспер в тридцать лет стал префектом — сначала в Вандее, а потом — в Нанте.

Когда, ворвавшись во Францию, союзные армии свергли Наполеона, нантский префект так же легко поладил с прибывшим в их обозе Людовиком XVIII, как в своё время его отец — с Бонапартом. Барон Амабль Гийом Проспер де Барант остался префектом и, как залог будущих, ещё более высоких милостей, получил Большой крест Почётного легиона.

Во время Ста дней, следуя семейной традиции, барон де Барант счёл неуместными исходившие на сей раз от самого Наполеона бесплодные попытки повернуть вспять колесо истории и с горделивым смирением объявил, что остаётся «верным присяге», то есть Бурбонам.

Летом тридцатого года, когда последний король из династии Бурбонов — Карл X ещё упаковывал чемоданы перед отъездом в изгнание, государственный советник барон де Барант присягнул Орлеанскому дому и вот уж без малого десять лет снова хранил «верность присяге», в чём до сих пор не имел повода раскаиваться: король Луи-Филипп пожаловал ему звание пэра, перед лицом всей нации признав за ним высокий авторитет в сфере политики; учёные и литературные труды барона открыли ему дорогу во Французскую академию. Таким образом, барон был причислен к высшим авторитетам и в умственной сфере.

После этого никого в королевстве не удивило, что барон де Барант получил назначение на дипломатический пост, и не на какой-нибудь, а на самый почётный и самый доходный — в Петербург: чтобы не ударить в грязь лицом перед баснословной пышностью русского двора, аккредитованным при нём послам и всем чиновникам посольства королевская казна выплачивала двойное содержание.

К несчастью, пост посла в Петербурге был не только самым почётным и самым доходным, но и самым трудным, во всяком случае — для французского дипломата. Император Николай, игнорируя аргументы истории, упрямо держался того взгляда, что править Россией на веки вечные призваны Романовы, а Францией — соответственно Бурбоны. В свете этой концепции сын гражданина Эгалите мог быть в глазах русского самодержца только узурпатором, а сын гражданина Брюжьера — жалким его сообщником.

Был первый день русской Пасхи. Барон, усталый, но поддерживаемый сознанием хорошо исполненного долга, только что возвратился от пасхальной заутрени в домовой церкви Зимнего дворца. Короткий путь до дому, хотя и в открытой коляске, не освежил его: всё ещё слегка кружилась голова от долгого непривычного стояния, от тесноты, от запаха ладана, который пропитал густые кружева жабо и ощущался даже сейчас.

63

Этот корсиканский выскочка (фр.).

64

Его императорское величество (фр.).