Страница 44 из 69
Для Чернышёва и государя Лермонтов был просто нерадивый офицерик, неисцелимо заражённый к тому же пагубным вольнодумством и нагло сующийся в дела, явно превосходящие его поручичье разумение; для Меншикова, человека умного, хотя и редкостно циничного, тонко разбиравшегося и в людях, и в книгах, и во многом другом, Лермонтов был писатель европейского масштаба, ничуть не меньший, чем, например, граф де Виньи, тоже, кстати, кавалерийский офицер, которому на его родине никто не колол этим глаз...
Николай Павлович поднял голову и, встретив взгляд Меншикова, чему-то усмехнулся.
— А твои, я вижу, навострились проказничать в глубине сцены, — сказал он, — Серебряков запаздывает с десантом, Кригер распахивает двери перед арестованным, Эссен прикидывается слепым... Смотри! Если верно говорят, что каков поп, таков и приход, то должно быть верно и обратное...
— Такие тождества оправдываются не всегда, ваше величество, — своим резким голосом ответил Меншиков, — вспомните знаменитую притчу о критянах...
— О каких крестьянах изволите говорить, князь? — хмуро спросил Чернышёв, не расслышав и думая, что Меншиков с какой-то подозрительной целью собирается возобновить разговор о Киселёве и государственных крестьянах.
Николай Павлович и Меншиков расхохотались.
— Ради Бога, Чернышёв! — снова опуская глаза к бумагам, сквозь смех сказал государь. — Дай мне дочитать эту грамотку, она, честное слово, стоит того...
Но, прочтя несколько строк, Николай Павлович опять заговорил, не поднимая головы:
— Ах ты Боже мой, каких страстей понаписали!.. Кто-нибудь может подумать, что они на костёр готовы послать молодца...
С любопытством вчитываясь в текст сентенции, государь недоверчиво покачивал блестящими залысинами.
— А, ну вот... Теперь начинаю понимать: это как в дамском письме, где в постскриптуме сказано самое главное. Вы только послушайте, это любопытно, — Государь исподлобья быстро взглянул на министров и, иронически скандируя, стал читать вслух: — «Но, принимая в уважение, во-первых, причины, вынудившие подсудимого принять вызов к дуэли, на которую он вышел не по одному личному неудовольствию с бароном де Барантом, но более из желания поддержать честь русского офицера...» Вот оно что оказывается: Лермонтов — «невольник чести», chevalier sans peur et sans réproche![62] А мы-то сидим здесь и ничегошеньки об этом не знаем... — Николай Павлович хрипло и глухо рассмеялся и продолжал: — «...во-вторых, то, что дуэль не имела никаких вредных последствий; в-третьих, поступок Лермонтова во время дуэли, на которой он, после сделанного де Барантом промаха из пистолета, выстрелил в сторону, в явное доказательство, что он не жаждал крови противника, и, наконец, засвидетельствование начальства об усердной Лермонтова службе...» Допустим, что это, мягко выражаясь, враньё, — прервав чтение, сказал Николай Павлович, которому всё труднее давалась маска сдержанной иронии. — Этот усердный службист с гауптвахты не вылезает... Однако что там дальше? «...Подвергает участь подсудимого на всемилостивейшее его императорское величество воззрение, всеподданнейше ходатайствуя...» Подождите-ка, а где же подлежащее? — обеспокоенно забегал взглядом государь, будто весь вопрос сейчас заключался именно в подлежащем. — Ах, вот: подлежащее выше — «генерал-аудиториат...» Да, так «...ходатайствуя, — продолжал он, — о смягчении определяемого ему по законам наказания...»
Николай Павлович негодующе откинулся в кресле:
— Ну знаете!.. Не часто приходится сталкиваться с подобной логикой: и виноват человек, и закон требует наказания — ан нет, давай мы его всё-таки помилуем... Да почему, позвольте?.. И все как сговорились: к сентенции приложены мнения строевых генералов — Плаутина, Кнорринга и моего любезного братца. Все трое в один голос — горой за Лермонтова... А Плаутин так ещё и врёт как сивый мерин: он, дескать, сам разрешил Лермонтову уехать в Петербург в день ссоры с французом, тогда как мне доподлинно известно, что Лермонтов плевать хотел на всякие разрешения и уехал без спросу.
Отодвинув папку подальше от себя, государь зло и устало махнул рукой.
— А вы обратили внимание, ваше величество, на справку, которую Плаутин подбросил суду за своей подписью?.. — вкрадчиво заговорил Чернышёв.
— Это об усердной-то службе? — переспросил государь и с досадой добавил: — Да я же только что читал вслух это враньё.
— Не только об этом, ваше величество. В справке, о которой я говорю, чёрным по белому значится, что Лермонтов до суда штрафам не подвергался. На суде же он сам напомнил о своём штрафе в тридцать седьмом году. Однако сентенция оставляет признание подсудимого без внимания и не опровергает неверных сведений, присланных суду генералом Плаутиным.
Николай Павлович горестно пожал плечами.
— Что ты хочешь? В этом деле где ни копни — нападёшь на неясность или на недоговорённость... Не считая уже прямого вранья...
«Подлец», — с презрительным любопытством оглядывая завитые букольки Чернышёва, подумал Меншиков. Он, конечно, знал это и раньше, но не ожидал, что министр и генерал-адъютант способен так открыто подличать по мелочам.
«Господин капитан, а Волконский (или кто-нибудь другой) списывает!» — вспомнился Меншикову рассказ министра двора, князя Волконского, однокашника Чернышёва по Пажескому корпусу.
Таким был Чернышёв за школьной партой, таким же он оставался и в министерском кресле... Впрочем, что-то очень похожее рассказывал о своём питомце и бывший воспитатель государя, пожелтевший от древности граф Ламсдорф. Тот же Волконский подтверждал это и прибавлял, что по-солдатски прямой и грубый Ламсдорф, уличив маленького Николая Павловича в ябедничестве, нещадно драл его и надолго ставил под ружьё у дверей классной комнаты, о чём впоследствии боялся вспоминать...
Почувствовав, что мысли его приняли опасное направление, Меншиков, чтобы от них отделаться, наклонился к Чернышёву и вполголоса, но так, чтобы слышал государь, вновь погрузившийся в чтение сентенции, спросил:
— Когда вашему сиятельству угодно будет получить от меня соображения к диспозиции?
— Чем скорее, тем лучше, — удивившись непривычной исполнительности ленивого Меншикова, ответил Чернышёв.
— Тогда — в конце Светлой недели, не позже двадцатого, — пообещал Меншиков.
— Отлично, князь! — обрадованно затряс серыми буклями Чернышёв.
Тем временем государь, несколько раз пролистав от начала и до конца военно-судное дело поручика Лермонтова, всё ещё не решил, как с ним поступить.
Николай Павлович испытывал сильное искушение пренебречь ходатайством генерал-аудиториата, пренебречь просьбами за Лермонтова жены и брата, великого князя Михаила, и, не мудрствуя лукаво, содрать с доброго молодца золотые эполеты и отправить по этапу куда Макар телят не гонял. Но, кроме этого, по меньшей мере странного ходатайства судей и генералов, кроме робких и униженных просьб жены и настойчивых уговоров брата (который, кстати, действовал явно по внушению своего любимчика Философова, лермонтовского родственника), было здесь ещё одно обстоятельство, которое мешало государю воздать по заслугам этому наглому стихоплёту: история Лермонтова известна была уже за пределами России и даже в Париже далеко не всеми истолковывалась в пользу молодого Баранта, а заодно — и старого.
При европейских дворах — в Берлине, в Париже, в Лондоне — никто, разумеется, Лермонтова не читал, но болтливые дипломаты и праздношатающиеся вояжёры вбили в головы тамошним нотаблям, что это — крупный поэт, заменивший России погибшего Пушкина, и выбросить его из общества было бы невозможно без значительного ущерба для престижа страны, которая претендует на роль цивилизованной.
В этом Николай Павлович отдавал себе ясный отчёт.
— Ну-ка, Чернышёв, дай мне ещё раз взглянуть на донесение Головина! — бодро выпрямившись в кресле, неожиданно обратился он к военному министру.
62
Рыцарь без страха и упрёка (фр.).