Страница 77 из 87
Расходы по перевозке узников из Шлиссельбурга в Новгород были немалыми, но зато получался такой политический перезвон, коего никак нельзя было добиться тихой семейной казнью в казематах Шлиссельбурга.
И Анна со своими советниками согласилась, но уже по иной причине. «Новгород — город святой! — сказала она. — Монахов там много, они за меня и замолят!» К старости императрица всё боле думала о спасении души, к тому же её донимала водянка, от коей через год она и отдала душу.
И вот восьмого ноября 1739 года на улицах древнего Новгорода словно великий праздник настал. Почитай, весь город высыпал на улицы, а за Фёдоровым ручьём вокруг эшафота не протолкнуться, так много набежало праздных и любопытных. В толпе сновали и монахи-черноризцы, и купцы степенные, и приказчики юркие, и ремесленники с подмастерьями, и старушки богомольные. Воробышками прыгали на городском валу мальцы, коих не пустили дале родители посмотреть на страшное действо. Набежали в толпу догадливые лотошники и сбитенщики. Шум и гам великий стоял на Скудельничьем поле в ожидании, словно на ярмарке, кровавой потехи. Под барабан прибыла рота солдат-измайловцев, присланная из Петербурга, окружила помост. Красочные мундиры гвардейцев весело заиграли под солнечными лучами. Осень в этом году стояла тёплая, долгая. Бабье лето затянулось до последнего месяца. Яркой осенней киноварью расцвели клёны и липы на Славной улице, хотя сено на Синем лугу было уже собрано и копны высились на скошенной траве задумчивыми отшельниками.
Долгоруких по инструкции из Петербурга везли на казнь в отдельных телегах каждого, дабы между собой не сговаривались. Хотя о чём можно сговариваться накануне казни? Чтобы вести себя на эшафоте достойнее? Так эшафот — дело раздельное, каждый на нём складёт голову в усобицу. Все они уже ведали, что их ждёт на Скудельничьем поле, и никто уже не верил в чудо, разве что Василий Лукич? Напряжённо всматривался он в лица новгородцев, высыпавших на улицы, и встречал взгляды жалостливые, недоумённые, любопытные и прямо насмешливые. Но не было взглядов смелых, решительных. Давно увезли из Господина Великого Новгорода вечевой колокол[88], и давно исчезла своевольная вечевая толпа, способная вмешаться и переменить царский указ.
Сергей Григорьевич, сидя в своей телеге, закрыл глаза и плакал беззвучно: как живые стояли перед ним сынишка и жена Сонюшка. Запретил он ей являться на казнь, а теперь и жалел о том — хотелось в последний раз увидеть близкое и дорогое лицо.
Князь Иван жадно вдыхал бодрый осенний воздух, на Славной улице протянул руку, сорвал листок с клёна. Сидящий рядом караульный солдат вскинул было ружьё, затем опустил: всё последняя радость сердешному. От листка шёл нежный запах, и Иван вдруг вспомнил, как прискакал в такой же вот осенний денёк в Москве к своей невесте Наташе Шереметевой, и ему сказали, что она в саду. И он как есть в золочёном камергерском кафтане и бальных башмаках на красных каблуках выскочил в сад, а навстречу летела уже как на крыльях Наташа и протягивала ему целый букет вот таких же ярко-красных осенних листьев. И от сего нежданного воспоминания стало горько и больно. И он подумал, что больнее на эшафоте не будет. И в нём словно оборвалась последняя струна, связывавшая его с этим миром, и на эшафот он взошёл сам, без поддержки, безучастно посмотрел на окружавшую толпу, безучастно склонился перед священником. Его истерзанное двухгодичными пытками тело было привычно к самой страшной боли, а душа его уже вырвалась из темницы и отлетела, вёл он себя под рукой палача мужественно и достойно. Когда присланный из Петербурга палач, здоровенный и рыжий детина в маске, отрубил ему левую руку, Иван сильно и громко сказал:
— Благодарю тя, Господи! — Голубое высокое осеннее небо закружилось перед глазами, но он чувствовал, как ему отсекали правую ногу, и внятно прошептал: — Познати тя! — и потерял сознание. Тем не менее, строго следуя петербургской инструкции, палач продолжал трудиться над бездыханным телом, словно мясник над тушей, и отсёк Ивану правую руку и голову. — И гомонящая толпа новгородцев вдруг затихла и замерла, словно осознала, что никакие людские прегрешения и борьба за власть не могут оправдать тяжесть и ужас столь нечеловеческого мучительства. И это мрачное молчание прежде весёлой и праздничной толпы словно передалось солдатам. Иные из них закрывали глаза, другие отворачивались, пока продолжалась эта бойня, — иначе эту казнь нельзя было уже именовать.
Вслед за князем Иваном один за другим поднялись на эшафот Иван и Сергей Григорьевичи Долгорукие. Эшафот не смывали, и головы их клали прямо в кровь. Священник, благословлявший Сергея Григорьевича, поскользнулся в кровавой луже и упал. Солдаты бросились поднимать попа. Но крест, который священник дал Сергею поцеловать, был уже забрызган мученической кровью. И в эту минуту страшный женский вопль: Серёжа! Серёженька! — вдруг вырвался из толпы, и он увидел, как двое солдат держат и не пускают его Сонюшку! Он вскочил с колен и крикнул звонко:
— Спасибо, что пришла! Береги сына! — затем оттолкнул палача и сам смело положил голову на плаху — он уже не боялся смерти!
Василий Лукич шёл на казнь последним из Долгоруких. Да так и должно было быть: он был отныне старшим в этом боярском роду. С ним и рубили голову главе рода, потому что оставшиеся Долгорукие рода боле не представляли — остались отдельные фамилии, каждая из которых жила наособицу.
И перед городскими валами Новгорода в 1739 году рубили головы не токмо отдельным государевым ослушникам, рубили голову последнему боярскому роду. Столетиями до того бояре и в Москве, а до того и в Господине Великом Новгороде были не просто верхушкой дворянства, а отдельным сословием, и сила этого сословия держалась на вотчине — кровном земельном уделе и родовой чести. Долгорукие веками бились за Долгоруких, а Голицыны за Голицыных. Силу этого сословия пытались подорвать и Иван III, и его сын Иван Грозный. Но кровавые казни Грозного не сломили боярство, и в XVII веке Романовы пошли на уступки, и родился закон: царь и бояре приговорили. Сломили бояр время и Пётр Великий. И последним усилием гибнувших боярских родов был 1730 год. И теперь, в 1739 году, перед новгородскими валами расправлялись с памятью о 1730 годе. Но 1730 год был не последней боярской смутой — он нёс с собой кондиции, первые, ещё смутные мечты россиян об ограничении самодержавства, политических свободах и конституции. И всё же для Долгоруких казнь сия была концом рода.
И Василий Лукич Долгорукий, — хотя в Париже его и называли Le plus poli et plus ai mable Romme des Russes de son temps (самый любезный и воспитанный русский человек своего времени), — по своим понятиям о роде и родовой чести оставался последним родовитым русским боярином и, наблюдая, как достойно приняли казнь и князь Иван, и Григорьевичи, проникался ещё большим уважением к своему роду. Ему, эпикурейцу по натуре, который способен был найти радость в самых мелких проявлениях природы — например, в игре весёлого солнечного луча на потемневшем зеркале вод осеннего Волховца, — ох как не хотелось расставаться с жизнью. В последний раз он окинул взором широкий простор, расстилавшийся за эшафотом. И глаз его очертил круг от дальнего сельца Болотова, где, по преданию, жил ещё Гостомысл, до повисшей словно в воздухе в синей осенней дымке Нередицы, скользнул к куполам Юрьева монастыря, за которыми угадывалось сказочное Ильмень-море, и замкнул на блестящем золочёном куполе новгородской Софии. «София — сиречь символ мудрости и знаний! И да поможет моей России святая матерь София!» И Василий Лукич сам шагнул навстречу палачу.
Ещё наказывали кнутом молодших братьев князя Ивана Алексея и Николая (последний был приговорён также к урезанию языка за недоносительство о преступных разговорах своего старшего брата), а народ уже расходился с поля казни. И ежели шли на казнь радостные и возбуждённые, то вертались притихшие и сумрачные. Забыли новгородцы к тому времени казни Ивана Грозного, не ведали и не знали, что в век просвещения российского и вдруг могут быть такие страшные мучительства. Сердцам было зябко. И, точно чувствуя общее настроение толпы, прибежавшие с Балтики тучи наглухо закрыли солнце, и полился нудный, бесконечный ноябрьский дождь. Над куполами новгородских белоснежных церквей кружилось чёрное воронье.
88
Давно увезли из Господина Великого Новгорода вечевой колокол... — Новгородский вечевой колокол был перевезён в Москву при Иване III в марте 1478 г., когда Новгород потерял свою самостоятельность и был присоединён к Москве.