Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 75 из 87



Стойко держался на пытках и отважный капитан Овцын. Этого моряка, закалённого в гигантских штормах Тихого и суровом безмолвии Северного Ледовитого океана, казалось, ничто не могло сломить. Даже на дыбе он презрительно улыбался, глядя сверху на своих палачей. Эту-то презрительную улыбку и не смог снести Остерман.

   — Дать ещё плетей русскому мерзавцу! — не сдержался, сорвался вдруг на злобный визг вице-канцлер. Всё его презрение к русским, которым он вынужден был служить многие годы, вылилось в этом визге.

   — Никак, сударь, ты забыл, что я тоже русский! — насмешливо вмешался Андрей Иванович Ушаков. Но в насмешке той прозвучала угроза, и её Генрих Остерман тотчас уловил.

И заюлил, рассыпался мелким бесом:

   — Да что ты, Андрей Иванович, не бери мои слова на свой счёт! Ты другой русский!

   — Да я такой же офицер, как и этот молодец!

Ушаков отчего-то вспомнил, как стоял впереди своего батальона в Полтавской баталии, а позади были такие же богатыри, как этот моряк. Они-то и принесли тогда России славную викторию. И вот теперь висит молодец на дыбе, а за что?!

   — За что мучим молодца на дыбе-то? — как бы в раздумье вопросил глава Тайной канцелярии. И сам себе ответил: — Да ни за что! Что из того, что порушенную царскую невесту полюбил да доносчика хворостиной попотчевал? И вся его вина!

   — Как не виновен, невеста-то царская? — снова загорячился Остерман.

   — Да невесту эту мы за разврат уже в Новгородский монастырь засадили, так какая она царская? — снова насмешничал Андрей Иванович. А заключил уже серьёзно: — Такого молодца не в монахи же постричь? Самое дело возвернуть его на Камчатку, там в моряках великая нужда!

   — Но вернуть матросом, простым матросом! — желчно оскалился Остерман.



На том судьбу бравого капитана Овцына и порешили. Что до берёзовского воеводы Бобровского и его супруги Матрёны Поликарповым, то их сослали в киргиз-кайсацкие степи, где голубые песцы были не надобны. Посему их забрали в казну.

ГЛАВА 5

В новгородской гарнизонной тюрьме, куда Долгоруких перевели осенью 1739 года, их не пытали — не было ни должных инструментов, ни должных мастеров пыток, способных сравниться с заплечных дел умельцами в казематах Шлиссельбурга. Василий Лукич Долгорукий, боле всего опасавшийся, что их введут в комнату последнего слова, наподобие той, что была в королевской Бастилии, — будучи в своё время русским послом в Париже, он много был наслышан о сём страшном узилище, — и применят самую страшную последнюю пытку, даже успокоился, когда их разместили в обычной гарнизонной тюрьме, пропахшей кислыми щами и тухлой рыбой, поелику поварня размещалась тут же, в конце тюремного коридора. За дорогу от Шлиссельбурга до Новгорода Василий Лукич надышался бодрящим осенним воздухом, столь пользительным после гнилых колодезных миазмов каземата, размял свои затёкшие члены и потому даже тюремные щи похлебал с отменным удовольствием.

Старый гарнизонный солдат, стоявший караулом у его дверей, смотрел на него с явным сочувствием, и Василий Лукич, как опытный ловец человеческих душ, — а каждый дипломат ведь и есть ловец человеческих душ, — сочувствие то уловил и тотчас попросил у солдата щепотку табачку. Солдат безмолвно насыпал целую пригоршню отборного нежинского табачка и этой щедростью выразил боле, нежели пустыми словами.

Дело в том, что, хотя в Петербурге ещё не состоялось общее собрание Сената и генералитета, на коем по всей форме должны были решить судьбу Долгоруких, в гарнизонной новгородской тюрьме самыми неведомыми путями уже ведомо было, что судьба сих страдальцев императрицей Анной уже предрешена, и судьба та будет страшная. Ещё Василий Лукич мог прикидывать и рассчитывать, кто из больших вельмож мог бы сказать за него слово на большом государевом совете и какая из трёх иностранных держав, где он был послом — Франция, Дания или Польша, — могла бы вступиться за него, но в Новгороде, в народе уже наверное знали — привезли Долгоруких на лютую казнь.

Приметы той готовящейся казни с каждым днём нарастали. В городскую тюрьму и из Шлиссельбурга и из Вологды свозили государевых ослушников. На болотистое поле, что тянется от Фёдорова ручья к Волхову, завезли брёвна и доски для эшафота, в город пригнали роту гвардейцев из Петербурга, к новгородскому воеводе зачастили столичные гонцы.

На тюремном дворе в Новгороде во время прогулок впервые встретились все осуждённые. Василий Лукич поразился, увидев князя Ивана — в тридцать два года и совсем седой. Иван Алексеевич ничему не удивлялся — ни прежней неугомонности дядюшки-дипломата, который и в тюремном рубище был полон веры и надежд — «Франция нам поможет, ты не знаешь кардинала Флери, это замечательный человек!» — успел-таки шепнуть старый интриган при входе в общий нужник; ни мертвенной бледности Сергея и Ивана Григорьевичей.

Последние особливо пали духом. И хотя в отличие от прочих Долгоруких сохранили они приличное платье — в ссылке оба брата не были и взяли их недавно, прямо из столицы, — выглядели они буквально раздавленными — и пыткой в Шлиссельбурге, и жестокой неумолимостью своей судьбы. Ведь они только что воссоздали понемногу кое-какие позиции при дворе, появились надежды... Тесть Сергея Григорьевича Шафиров, вице-президент Коллегии иностранных дел, обегал Бирона, Миниха, вручил им немалые презенты. Всё, казалось, налаживается... На последнем приёме сама Анна обласкала князя Сергея, обещала послать его российским послом в Англию. Сергею Григорьевичу оставалось получить прощальную аудиенцию и верительные грамоты в Лондон, как вдруг его хватают на столичной квартире и без слов тащат в пытошные казематы Шлиссельбурга. На пытках Сергей Григорьевич страдал не только телесно, но и духовно, от одного сознания, что его столь успешно взращённый карьер снова кончен, что он обесчещен и в глазах своей жены, и в глазах своего маленького сына, которого он любил боле жизни. Оттого князь Сергей был вдвойне сломлен, — и физически и духовно.

Только молодые братья Ивана — двадцатилетние вьюноши Алексей, Николай и Александр, — привезённые из Вологды, казалось, просто не понимали, куда и зачем их привезли. Радовались дороге, даже думали поначалу, что везут их в столицу и ждёт их счастливая перемена судьбы. Впрочем, узнали, что завернули в Новгород, — тоже не горевали. Новгород не Берёзов! Пытали братьев токмо однажды, в Тобольске, и пытка та была лёгкая — так, погладили огненным веничком по спинкам — и пытка та забылась ими по молодости лет и врождённому легкомыслию. По дороге и в Новгороде братья всё приставали к доставившему их из Вологды гвардейскому сержанту Фёдору Козлову: кем им ныне почитать себя — тюремными узниками или ссыльными? А ежели они ссыльные на вольном поселении, то отчего их держат в тюрьме и не дают гулять по Новгороду. «Ишь чего захотели — вольно гулять! — усмехался в усы измайловец Козлов. — Ишшо погуляете, там решат! — И, похохатывая — сержант был отменный весельчак и пьяница, — указывал перстом на верхи.

Как-то сержант вызвал к себе младшего из братьев Александра, усадил за канцелярский стол, рассмеялся приветливо: «Поговорить с тобой хочу, Саша, по-дружески кое-что присоветовать. А какой дружеский разговор, — сержант весело подмигнул Александру, — без беленькой! Как раз перед обедом...» Первая рюмка обожгла с непривычки горло, Александр поперхнулся. «Э... да ты, брат, совсем ещё зелёный вьюноша, смотри, как пьют по-солдатски». Сержант налил добрую чарку, опрокинул лихо на едином дыхании. Вернул полный ковш белой гданьской — попробуй, как пьют её, проклятую! Саша из всех братьев Долгоруких был самый добрый, весёлый и компанейский. И понеслось: первая чарка колом, вторая соколом, третья — мелкими пташечками. Меж тем в комнату вошли какие-то гвардейские офицеры и тоже пригубили с Сашей по чарке. Один офицер, с добрым толстым лицом, по виду немец, стал говорить, что вся Европа возмущена несчастной судьбой знатной фамилии Долгоруких. Саша заплакал, выпил ещё. Офицеры подбодрили пьяного, и Саша налился гневом и стал угрожать Бирону, Миниху, Остерману.