Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 2 из 4



И занес — точно через три дня и точно три странички.

Вспоминаю, как позднее, когда мы уже были знакомы ближе, Константин Михай­лович сам пришел в газету и, сказав, что готовится к докладу о публицистике на пи­сательском пленуме, попросил ведущих журналистов «Комсомолки» собраться, как мы тогда это называли, «за круглым сто­лом» и поделиться своими соображе­ниями. Идея, конечно же, вызвала энту­зиазм, вопросник, который Симонов предло­жил заранее, подлил масла в огонь. О Си­монове в ходе разговора почти забыли — а ему, пожалуй, только это и надо было. Потом, слушая и читая его доклад — мы печатали его в «Комсомолке»,— дивились тому, как точен и цепок у него и слух и нюх, как много удалось ему выловить из пучины этого эмоционального и хаотичного, как нередко бывало в «Комсомолке», раз­говора. Порадовались и тому, как рачитель­но, с каким уважением к собеседникам он отнесся ко всему добытому. И долго еще потом на редакционных летучках, всевоз­можных «круглых столах» и собеседова­ниях «у самовара» приводили мы самим себе в пример и поучение, что вот, мол, ка­кой принципиальный документ нашей ли­тературы родился на шестом этаже.

Еще одним, и, пожалуй, самым впечатля­ющим, эпизодом сотрудничества Симонова с «Комсомолкой» 70-х годов был его знаме­нитый очерк «В свои восемнадцать лет».

Многие, наверное, помнят эту трагическую быль — подвиг комсомольца Анатолия Мерзлова из маленького городка под Рязанью, который погиб, спасая от пожара, вспыхнувшего на хлебной полосе, свой трактор. «Во первых строках» своего очер­ка Константин Михайлович пишет: «Не сразу, а уже по дороге к Михайлову я задним числом подумал, что товарищи из «Комсо­молки» в данном случае обратились ко мне, а не к другому писателю моего поколения, наверно, потому, что кто-то в газете вспо­мнил мою старую корреспонденцию, при­сланную тогда, в сорок первом, из Михай­лова».

То был, конечно же, типично симонов­ский жест великодушия по отношению к братьям-газетчикам. Никто из нас, увы, не вспомнил в тот момент об этой оказавшейся в конце концов решающей детали. И при­глашая Константина Симонова высказаться по поводу обильной почты, пришедшей в редакцию в связи с опубликованной в газе­те информацией о поступке Анатолия, мы и не мечтали о том, что он поедет в этот маленький городок под Рязанью. С его пи­сательским и человеческим авторитетом достало бы и того, чтобы он просто выска­зал публично свое мнение — стоило или не стоило восемнадцатилетнему парню бро­саться в огонь, смертельно рисковать из-за трактора, «какой-то железки».

Однако Симонов поехал, для него тут не могло быть двух решений. Он, масти­тый писатель, репортером «с лейкой и блок­нотом» вновь отправился туда, где побывал впервые чуть ли не в возрасте своего героя.

Беседы с отцом, с матерью юноши, умер­шего от ожогов в больнице, с его друзья­ми, сослуживцами, односельчанами. Стран­ствия по обширным совхозным угодьям, от дома к дому в поисках нелегкого ответа, который сегодня отыскать было, пожалуй, куда труднее, чем тридцать лет назад...

Очерк в газете, «полоса, как договарива­лись», новая буря читательских писем и долгие еще месяцы совместной с газетой работы над этими письмами, консультации документального фильма о молодежи, где происшедшее с Анатолием Мерзловым — сначала в поле, а потом на газетной стра­нице — было в основе... И все это с зара­зительным чувством ответственности, по­черком писателя и человека, для которого в данный момент ничего более важного не существовало.

Личное знакомство с писателем, знако­мым и почитаемым издалека, не всегда, не обязательно приносит радость. И ожидаешь его с нетерпением, но и с боязнью. В Кон­стантине Михайловиче Симонове я чем дальше, тем больше обнаруживал человека, писателя, который живет, стремится жить по законам, предписанным им собственным, самым дорогим ему героям. Он хотел бы быть похожим на них, на всех вместе и на каждого в отдельности.



Это было нелегко даже для него само­го — следовать примеру героев Симонова. Быть таким же, как они, мужественным и скромным, эмоциональным, но сдержан­ным в выражении своих эмоций. Испыты­вать аллергию к высоким словам и фразам, но быть преисполненным высоких чувств, идеальных стремлений.

Да, глубина чувств — и скупость при их выражении. Верность долгу и нежелание распространяться об этой верности. Культ немногословной мужской дружбы — и тос­ка по идеалу женщины... Все то, что адек­ватное себе выражение обретало в под­черкнуто суховатом, спартанском, порой даже как бы нарочито обедненном слоге его стихов и прозы, нежно-суровой их ин­тонации.

Все главные герои Симонова в чем-то главном похожи друг на друга, а в це­лом — на того идеального человека, кото­рый, несомненно, жил в его представле­нии, каким он сам хотел и стремился быть. В каждом из них жила частица его самого. Его идеала, его представлений о настоящем герое, настоящем мужчине, настоящей де­вушке, настоящем воине, настоящем друге. Она, я уверен, была самой сильной в нем — эта страсть к настоящему. И то, что не всегда он умел, не всегда хватало сил сле­довать идеалу — было драмой его жизни. Но в том, что эта драма была, что он был спо­собен на нее — можно ли так сказать? — в этом была и сила его творчества, которое одно лишь и способно искупить если не все, то хоть некоторые наши вины и беды.

«Если родилась красивой, значит, будешь век счастливой»,— с грустной иронией на­писал поэт в одном из ранних своих стихо­творений. Сам он родился счастливчиком, как судила молва, которая, как известно, всегда схватывает общее впечатление, ни­мало не заботясь о деталях. Ему, если ве­рить этой госпоже, все давалось и удава­лось легко, в том числе и творить добро. А то, что дается легко, таким же образом и ценится. Не раз и не два, думается, встре­чался Симонов в своей жизни с тенденцией окружающих, в том числе и достаточно близких ему людей, каким-то лукавством, быть может, даже позой объяснить броса­ющееся в глаза благородство тех или иных его поступков.

Поза? Как легко и привычно бывает для нас употребить лишний раз это слово, по сути — обвинение. Самоотверженность — поза. Доброе дело — поза. Негодование — поза тоже. Все, что выходит за ряд скуч­ного, повседневного, заунывного,— поза. Все так, и тем не менее поспорить с ярлы­ком не под силу слову. С ним может спо­рить только поступок. Их в жизни Кон­стантина Симонова было немало. Послед­ним «поступком» были последние годы, последние дни его жизни. О них и будет теперь мой рассказ.

Что мне, человеку, не так уж много лет знакомому лично с Константином Михайло­вичем, дает на это право? Быть может, поздние, но бурно развивающиеся отноше­ния? Да нет, не было и этого. Не было ни­чего или почти ничего, что можно отнести к привычным аксессуарам дружбы: мы редко виделись, хотя всякий раз, кажется, с удовольствием. Не знались или почти не знались домами, ничего кинотеатрально­го или литературного сообща не сотворили и только один раз были вместе в служеб­ной командировке. И все же, все же во­преки этим многочисленным «не» или поми­мо них, над ними что-то вырастало такое, что побуждало его говорить о сокровенном, как бы отрывая от нутра по фразе, по при­знанию... Обстоятельства, сводившие нас, тоже способствовали этому. Я слушал его и не подозревал, что так скоро настанет час переплавить услышанное тогда, в часы этих бесед, в воспоминания...

Подобно своим героям, которые не люби­ли и бешено сопротивлялись тому, чтобы их действиям, для них вполне естествен­ным, приписывались какие-то особо благо­родные мотивы, Симонов не любил «высо­кого штиля» в общении. Коробили его и фамильярность, и панибратство. Идеалом был «мужской язык» (из его письма мате­ри), когда не зло, но остроумно подшучи­вают друг над другом, растроганность скры­вают под покровом напускной строгости, нежное слово заменяют похмыкиванием или набиванием трубки... Последнего удо­вольствия, увы, он был лишен к концу жизни.

В октябре 1978 года проходили Дни со­ветской литературы в Грузии. Мы с Кон­стантином Михайловичем, который был вме­сте с женой, оказались соседями «по квар­тире» в одном из загородных коттеджей, где жили и другие писатели. Симоновы задер­живались из-за давшего вновь знать о себе нездоровья Константина Михайловича. Приехав наконец, он сразу стал «гостем из гостей» — человек с высоким и заслуженным ореолом друга Грузии, ее интеллигенции. Несмотря на его явные для всех хво­ри, за ним раньше всех приезжали по утрам и позже всех «возвращали» домой. Так что по-соседски мы с ним почти не виделись, и наблюдал я его издали — на трибуне, на сцене, в кругу других писателей, высту­пающих, читающих свои стихи и прозу шумному, впечатлительному тбилисскому слушателю, который валом валил на встре­чи со съехавшимися со всех концов страны разноязычными литераторами.