Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 4 из 4



Сам он, так казалось, свободен был от каких-либо предчувствий и объяснял, что попал в больницу «не по основному своему делу — легким, а так... для профилактики». При встречах говорил о работе, о планах на будущее, и когда врачи позволили мне вставать, а затем и ходить, великодушно предложил перейти на тот, прошлогодний, график прогулок. В одну из первых таких встреч с Константином Михайловичем был один из крупных наших военачальников времен Отечественной. Разговор, как и сле­довало ожидать, тут же повернул к тем временам — к Сталинграду (только так на­зывали этот город мои собеседники), к Бер­лину... Посыпались названия знакомых и незнакомых мне мест, имена, фамилии, но­мера частей и соединений...

Их называли так уверенно, словно они постоянно на устах. И как будто бы невиди­мую грань провела между нами эта пере­кличка. Те же вокруг были аллеи больнич­ного парка, те же деревья, дома за ними, но колдовская сила уже взялась за работу, и с каждым шагом мы, трое разновозрастных мужчин, уходили в далекое, но такое отчет­ливое время... Командарм Чуйков и военный корреспондент Симонов вели свою беседу у присыпанного землей блиндажа под зловещий аккомпанемент артиллерийской канонады. А я тринадцати­летним школьником в крохотном пензен­ском селе цепко держал счастливо попав­ший в руки газетный лист...

Встречи наши, увы, уже не могли быть такими регулярными, как полгода назад. Все чаще, позвонив Константину Михайло­вичу в урочную минуту, я слышал в труб­ке смущенное покашливание: «Медицина свирепствует». Да и ненароком заглянув к нему в палату, как правило, заставал вра­чей и сестер — то делали укол, то брали анализ, то подключали капельницу, при­чудливое сооружение из стеклянных и ре­зиновых трубок.

Если же медицинская аппаратура отды­хала, палата становилась рабочим кабине­том: загорался зеленый глаз диктофона («Заведите диктофон, в наше время никуда от него не уйти»), приходили в движение кипы старых писем («Разбираю переписку военных лет с родителями — давний мой долг»), появлялись и исчезали стопки гра­нок— Симонов держал корректуру очеред­ного тома собрания сочинений.

— А «Чужую тень»,— сказал он в одну из таких мимолетных наших встреч,— не включаю. Нечего было такое писать.— Ска­зал и словно поставил точку в каком-то давнем, не однажды зачинавшемся диалоге.

Кажется, последнее, над чем он работал в больнице, сначала с микрофоном, потом с пером в руках над гранками, была статья о Халхин-Голе. Симонов очень тужил, что не может быть в Монголии в дни, когда отмечалось сорокалетие событий, где он впервые выступил в роли военного коррес­пондента. И когда через несколько дней «Литературка» была у меня в руках, опять словно морозом сковало сердце: слишком много было об ушедших, слишком много прощаний...

Возвращаясь поневоле к своей болезни, Константин Михайлович рассказал, что на­стаивает на применении к нему одной, «го­ворят, небезболезненной, но радикальной процедуры», он назвал ее выкачкой.

— Надо попробовать,— говорил он, грас­сируя больше, чем обычно,— надо попробо­вать. Иначе нет смысла. Иначе нет никакого смысла...— И можно было только гадать, что он имел в виду...

Настал такой день, когда, позвонив ему дважды и трижды и не услышав ответа, я спустился несколькими этажами ниже и обнаружил палату пустой. Медицинские сестры с непроницаемыми лицами объяс­нили, что Константина Михайловича увезли на особый этаж...

И еще два штриха, как два огненных сле­да трассирующей пули, обозначили в моей памяти последнюю прямую в жизни Кон­стантина Симонова.

Разговор с женщиной-врачом у большого лифта.

— Скажите, вы не оттуда, не с...?

— Оттуда...

— Как у Константина Михайловича дела?



— Положение сложное, крайне слож­ное...

— Тогда спрошу грубее: есть надежда?

Вместо ответа отрицательное, на пол­ный поворот шеи движение головой. И не­сколько слов затем — в утешение, в оправ­дание?

— К сожалению, медицина не все может. Наступает предел и ее возможностям.

— Но он в сознании?

— Да.

— Сколько же может... могут продлиться страдания?

— Этого никто с уверенностью не ска­жет. Никто не знает, сколько последних сил в организме... Но держится мужественно...

И просятся на уста слова о том, что эти две предсмертные недели были подвигом писателя и человека Константина Симонова. Он знал, что умирает, мужественно приго­товился к смерти, с хладнокровием воина заглянув за тот предел, где его уже не бу­дет...

Кому доведется хоть раз побывать в Ри­ме, не миновать и собора Святого Петра. И там перед собором, у не менее знамени­той четырехрядной колоннады Бернини ему непременно покажут такую точку на выло­женной камнем площади, с которой конту­ры всех четырех рядов колонн сливаются воедино. Никто не знает, был ли этот чу­десный эффект задуман мастером или воз­ник сам собой.

Во время одной из наших последних бе­сед Константин Симонов рассказывал мне, что замыслил пьесу, которую про себя на­зывает «О моих четырех Я». И расшифро­вал: Я в довоенные годы, Я в 1945-м и в послевоенные годы и сегодня... Я сегодняш­ний больше знаю о тех временах, но мень­ше помню... Любопытно взглянуть на себя той поры с высоты сегодняшних представ­лений и на себя нынешнего из предвоенно­го далека...

Не искал ли и он в себе ту самую точку зрения, точку отсчета, с которой воедино слились бы для него драматические проти­воречия эпохи, судеб человеческих?

И не тем ли же самым — попыткой уви­деть одного Симонова в тех, которых я знал,— являются и эти страницы моих записей?


Понравилась книга?

Написать отзыв

Скачать книгу в формате:

Поделиться: