Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 89 из 99

Лазар Фекете — словно это стало уже у него привычкой — подошел сначала к окну, потом к нарам, сел. «Что же со стариками-то будет? — неотступно стояло у него в голове. — Поди, глаз не сомкнули всю ночь: где я, почему не ночевал дома? Татуля, наверно, и в полиции уже был, спросить, не случилось ли что…» Он закрыл руками лицо: ему хотелось заплакать. Что они теперь станут о нем думать? Что в доме у них жил убийца? Наверняка и в газетах напишут, и по радио сообщат… еще и фотографию покажут по телевизору… Дескать: Лазар Фекете, убивший полицейского бутылкой из-под вина!.. А что будет думать о нем жена Этелька Хайнал? И сын Иллеш? Что скажет бригада, что скажут ребята, с которыми он жил в общежитии? Что подумает библиотекарша Кларика… и профессор Берталан Добо? Как ему оправдаться, как объяснить? Вообще, будет ли у него такая возможность? Если его когда-нибудь выпустят, люди от него отвернутся; если он напишет письмо жене, ответа от нее не получит; сын будет его избегать… пожалуй, еще и откажется от такого отца. Мамуля с татулей, если еще будут живы, в ужасе закроют перед ним дверь… чтобы он даже порог их дома не переступил, и в глазах их будет светиться страх: господи, что было бы, подпиши они с ним тот договор? Договор с убийцей, который однажды ночью поднял бы на них топор…

Он даже не заметил, как открылась дверь; ефрейтор принес на жестяном подносе завтрак: ломоть хлеба, кусок сала, кружку с горячим чаем. «Ешьте быстрей, через пять минут приду!» — сказал он и вышел. Лазар Фекете как завороженный смотрел на хлеб и на сало. Ему вспомнился плен, первые месяцы в лагере, когда все они могли бы пойти на убийство за такой вот ломоть, пусть засохший, заплесневелый. «Вот когда надо было бы мне подохнуть. Легче легкого было. Кинуться, например, на колючую проволоку или на часового напасть — тут же пришили бы, одной очередью. Насколько проще было бы все сейчас. И не мне одному — всем». Он взял хлеб, отломил кусочек и, жуя его, откусил сала. «Но мне и тогда везло. На фронте мог тоже бы сто раз в ящик сыграть. А вот выжил». Сейчас о нем говорили бы: пал смертью храбрых… или — стал жертвой… Разницы никакой. И не пришлось бы терпеть все то, что терпел он в плену. «И все, что пришло потом». В самом деле, почему именно он должен был уцелеть на войне, почему в него не попала, хотя бы случайно, неприятельская пуля? Почему не разорвалась рядом с ним граната? Или снаряд? Сколько его ровесников никогда не вернулись с фронтов: пуля не знала, в кого попадет, и граната взрывалась наобум, не выбирая… Но почему всегда убивало других, почему смерть всегда обходила его? «Случайность, случайность…» — бормотал он, жуя сало с хлебом. Слово гудело в его мозгу, он как будто и понимал, что оно значит, и в то же время никак не мог уяснить реальный смысл того факта, что всем, даже жизнью своей, он обязан случайности. Обязан тем, что не сдох на чужбине, тем, что выжил, что вернулся домой, что… «теперь вот сижу в полиции». На одном из последних ротных смотров, незадолго до того, как их распустили на все четыре стороны, командир их, старший лейтенант Сенаши, произнес перед строем речь. Говорил он совсем не по-командирски, скорей по-учительски, тихо, доходчиво. До армии Сенаши был директором школы; когда его назначили к ним — вместо капрала Гейгера, который после салашистского путча пошел на повышение, в штаб, — солдаты шептались между собой: «Повезло нам со стариком, человек он вроде хороший…» Сенаши прохаживался перед строем туда-сюда (не то что Гейгер, который в таких случаях стоял будто аршин проглотив и орал как резаный), иногда останавливался перед кем-нибудь из солдат, глядя ему в глаза. «Будьте, братцы, осторожны и осмотрительны, на рожон зря не лезьте, жизнью без нужды не рискуйте. Ни своей, ни товарища… Это, братцы, самое дорогое, что у вас есть. Никакой торопливости, лихости, никакого геройства! Только с умом, ребята, только с умом…» Они тогда двигались по Задунавью, от деревни к деревне, но все время на запад. «Вы поняли меня, братцы?» Странным было и то, что Сенаши к ним обращался на «вы», Гейгер — тот «тыкал» всей роте… В эти дни и сержанта их, Имре Тота, словно бы подменили: он часто садился поболтать с солдатами, сплевывал в грязь, просил сигаретку, сам угощал других. «Ничего, теперь продержимся как-нибудь, язви его в душу, того, кто выдумал эту войну!» А ведь Имре Тот раньше был совсем не таким! Как он рявкал на солдат, как измывался над ними, заставляя бегать с полной выкладкой, когда надо и когда не надо! Но в конце 1944 года даже Имре Тот изменился: он уже не козырял своим рангом, не требовал, чтобы каждый отдавал ему честь и докладывался строго по уставу. «А, брось…» — только махал он рукой, а как-то перед вечерним отбоем стал объяснять им: «Господин старший лейтенант что вам сказал? Что лучше всего сдаться в плен американцам или англичанам. Если мы к русским попадем, в два счета окажемся в Сибири. А оттуда, кто знает, доберемся ли когда-нибудь домой». Это была последняя их надежда — американский или английский плен, и как можно скорее. «Американцы военнопленных не принимают всерьез: дадут денег, долларов, шоколада, продуктов, потом пинок под зад, и — проваливай, откуда пришел!» Впереди, позади них гремели орудия, а они куда-то бежали, прятались на своей же, родной земле, будто это они были тут неприятели. Они не смели, да и не хотели оставаться на одном месте: русские настигли бы их моментально, и тогда ничего хорошего не жди — только Сибирь. Но и приказы, поступавшие непонятно откуда и от кого, противоречившие друг другу, заставляли их двигаться только на запад; что же оставалось им делать, кроме как попытаться осуществить невозможное: не вступая в бой, выполнять приказ, как-нибудь добраться до англичан или американцев и там поднять руки. Они чуть не плясали от радости, когда узнали — это было уже в Австрии, — что соседнее село в руках союзников. «Пойдем туда пешком и сдадимся!» Они только что не пели, шагая по главной улице. Однако француз-офицер даже не снизошел до того, чтобы выслушать их, — а Сенаши говорил по-французски. Он заставил их сдать оружие, вещевые мешки, все снаряжение, даже поясные ремни и велел запереть в сыром подвале. «От них жди шоколада, как же! Сгноят в этой дыре…» И в мгновение ока их прошлое, настоящее, будущее словно бы затянуло ночным, холодным туманом…

«Собирайтесь!..» В дверях камеры стоял ефрейтор. Лазар хотел было сказать, что еще не поел, но по лицу ефрейтора понял: вступать в разговоры сейчас не время. Сделав большой глоток из кружки с остывшим чаем, он поднялся, одернул рубаху, поправил брюки, надел свой потертый пиджак. «Еда вот осталась… Куда ее?» — «Это не ваша забота! Кладовой здесь нет, и вообще вас, наверно, еще до обеда отсюда переведут… Пошли!» Лазар удивленно глянул на молодого полицейского: почему тот с ним говорит так враждебно? Ведь только что, в умывальной, он сочувственно слушал его рассказ о мамуле с татулей. «Я что-нибудь не так сделал, господин ефрейтор?» — спросил он, подойдя к двери, и услышал суровый ответ: «Разговоры! Давайте руки!» На запястьях Лазара щелкнул замок наручников. «Туда! Марш!» — скомандовал снова ефрейтор, махнув в сторону лестницы. «Стало быть, все сначала начинается», — подумал Лазар; подумал так же, как много лет назад, в той австрийской деревушке, когда, выбравшись из подвала на свет, они твердо знали, что никто не подумает отпускать их домой и что впереди у них — суровые испытания; и Лазар, шагая по лестнице, понял и принял как неизбежное, что опять покой ушел от него в недостижимую даль… В коридоре около кабинетов, ожидая приема, стояли какие-то люди: Лазар боялся поднять на них взгляд, он чувствовал, что лицо его горит от стыда; и, как страстно он этого ни желал, спрятать скованные свои руки он был не в силах. «На второй этаж!» — бросил в спину ему ефрейтор, когда Лазар в конце коридора повернул было налево. Лазару хотелось двигаться перебежками, от поворота до поворота, от двери до двери, как на фронте после того, как старший лейтенант Сенаши так убедительно говорил им: «Только без лихости, братцы! Жизнью зря не рискуйте!..» А чего они добились своей осторожностью? Жизнь сохранили, правда, но какой ценой!..