Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 2 из 6



Кому угодно вскоре опостылеет ковылять туда-сюда просто так, перемещать стул низачем — даже чурбану.

Я остановил чурбан. Он стоял передо мной, свесив свои руки-крюки, как деревенский охламон на ярмарке.

И меня вдруг осенило.

— Ты у меня будешь Чаки-дурачок! — сказалось само собой.

Я нахлобучил на бревно свою новую полосатую шапку — лихо, набекрень. Чаки стал ещё больше похож на придурковатого деревенского оболтуса, но мне показалось мало. Я нагрел на свече палочку сургуча — и припечатал к бревну две блестящие пуговки из своих тайных запасов для азартных игр с братьями, а когда Чаки стал зрячим — красными чернилами вывел под его глазами на облезлой коре рот до ушей.

И вот он уже весело смотрел на меня, добрый дурило — ухмыляясь во весь рот, готовый… к чему готовый?

— Чаки, спляшем? — спросил я, чувствуя какое-то неправильное для учебного времени веселье. Даже дух захватило и защекотало в животе.

Нет, где-то в глубине души я отдавал себе отчёт, что управляю каждым движением Чаки. Но, Создатель мне судья! — я верил, что он сам подбоченился и гоголем пошёл по кругу, лыбясь от удовольствия, взбрыкивая на каждом шаге и поводя несуществующим плечом.

Я принялся бить в ладоши, громко распевая: «Ходи колесом, звени бубенцом, будь весёлым молодцом!» — как ярмарочные зеваки — и это не помешало ни Чаки, ни мне. В этот момент я чувствовал всем своим существом, что нашёл общий язык с другим — и этот другой перестал быть пустой и мёртвой чуркой. Просто — мой приятель Чаки-дурачок, глупый, но потешный… заигравшись, я не заметил, как вошёл учитель.

Он влепил мне такую затрещину, что я полетел на пол — а бедный Чаки, над которым я утратил контроль, полетел в другую сторону. Удивительно, но я почти не обратил внимания на боль и не испугался, что меня накажут ещё больше — я почувствовал настоящий ужас за Чаки.

Ведь сейчас с него снимут шапку, вырвут ему глаза — и очень может быть, что сунут в печь! Это было настоящее зверство — всё равно, что ослепить и сжечь живое существо. Так нельзя!

Всё это я попытался объяснить учителю. Тот переменился в лице, схватил меня за ухо и так выволок из комнаты. Разговора с отцом я дожидался, сидя в тесной кладовке, в компании большого роскошного паука и пары тараканов. Я плакал — оплакивал своего нового товарища, беспомощного, оставленного на произвол судьбы, чья участь уже не зависела от меня.

Отец не стал ругаться и кричать. Он просто бросил мне полосатую шапку. Сейчас я, взрослый, сказал бы, что моё тогдашнее чувство напоминало жестокую скорбь человека, которому вот так небрежно швыряют ладанку, принадлежавшую убитому другу.

— Нечего плакать, — сказал отец. — Я не стану тебя наказывать, если увижу, что ты понял, в чём виноват.

Я понял. Но он не понимал.

— Я не боюсь, — сказал я. — И я понимаю, что так делать нельзя. Я только не понимаю, почему.

— Потому что ты создаёшь видимость живого, — сказал отец. — Ты не только создаёшь видимость живого, ты сам веришь в то, что чурбан живой — и один Создатель знает, какая дрянь может завестись в этой чурке. Хочешь стать злым колдуном?

— Нет, — сказал я. — Я не хочу — злым. Но почему — злым? Ведь Чаки был добрый…

Договориться миром не вышло. Отец не разговаривал со мной неделю. Мать увещевала: «Ну как же так можно! Из-за глупости ссориться со старшими…» Эта история научила меня определённой вещи: взрослым доверять нельзя.

Я научился лицемерить — потому что перестать видеть живое там, где его быть не может, я оказался не в состоянии.

Я делал вид, что мне всё равно — но, обучаясь двигать чурбаны, видел в каждом из них скрытую живую суть. У них были имена и даже характеры. На «голове» Носатого, к примеру, задорно торчала неожиданная забытая веточка. Морячок, как я ни старался выровнять его походку, ходил вразвалочку, будто привык балансировать во время качки. Драчун имел единственный глаз на месте выпавшего сучка, с тёмным, словно синяк, пятном вокруг. Неуклюжий Громила произошёл от толстенного комля, и верхний спил шершавился, как плохо выбритая макушка. Я не двигал чурбаны — я командовал компанией работяг, новобранцев, каждому из которых предстояло стать солдатом.

Мои братья, мои живые приятели и даже дети прислуги развлекались, глядя на мою работу — если поблизости не было взрослых, я и сам развлекался, как мог. Мы с чурбанами разыгрывали уморительное представление под названием «Суровые солдатские будни». Но, как только в пределах видимости оказывался хоть кто-то, старше десяти лет, игра тут же превращалась в нудные уроки. Мои челюсти не сводило от скуки только потому, что у меня с чурбанами была общая тайна.

Я делал вид, что я послушный мальчик из семьи движителей; чурбаны — что они просто брёвна с ходилками и хваталками на шарнирах.

Меня хватило на несколько лет — но однажды я себя выдал. Я был уже почти взрослым — лет двенадцати или тринадцати — и моё поведение сочли особенно непростительным.



Хорошо помню тот славный зимний день: голубой хрустящий мороз и яркое солнце. Я был свободен от ученья и развлекался во дворе нашего дома: перебрасывался комками наледи с самым подвижным из наших чурбанов, Шустриком. Взять хваталками маленький кусочек мёрзлого наста даже Шустрику было совсем не просто, а бросить — и подавно, но мы оба старались.

Никто из взрослых не стал придираться. Видимо, они решили, что я придумал отменное упражнение — вряд ли кто-то усмотрел в действе забаву, забавляться с чурбаном мне не позволили бы. И я играл на свободе, пока из флигеля не вышла моя двоюродная сестра, ровесница мне, одетая в шубку из пушистого меха, шапочку с опушкой и высокие, тоже опушённые сапожки.

В руках она держала новую куклу.

Если бы на улице не стоял такой ядрёный морозец, если бы сама сестрёнка не была так тепло укутана — я бы, вероятно, не обратил на всё это внимания. Но фарфоровая красотка в невесомом платье из ткани-паутинки, с голыми ручками и ножками…

Слово просто сорвалось.

— Лия, — сказал я сестре, — ей же холодно.

— Кому? — удивилась сестра.

— Кукле, — сказал я. — Ей холодно, тебе не жаль её?

Лия взглянула на меня с надменным взрослым презрением, сказала наставительно:

— Нолан, ты что? Это же кукла! Как может быть холодно кукле? Она — просто кусок фарфора, шёлковая пряжа и тряпки.

Лия — девочка из семьи движителей, подумал я. Ну да.

— Как же ты в неё играешь? — спросил я.

— Мне нравится её переодевать, — необыкновенно рассудительно объяснила Лия. — И она приятна на ощупь. Девочкам полагается играть в куклы, для того, чтобы воспитать в себе изящный вкус. Но это не значит, что я…

И тут она заметила, что кукла мелко дрожит. И я только тут и заметил.

Я сделал это не специально. Я даже не знал раньше, что умею двигать не только дерево, но и фарфор — почти всегда дар ограничивается деревянными предметами. К тому же эта дрожь была уж слишком похожа на движения озябшего живого существа. Я сам поразился.

Но Лия тут же всё поняла и пришла настоящую ярость.

— Ты… ты подло дразнишься, гадкий мальчишка! — выпалила она. — Ты всё подстроил, чтобы сказать, что я недобрая — а ты сам злой, злой, злой! Двигай свои чурбаны, не смей трогать даром мою куклу, ясно?!

И убежала, рыдая.

Потом мне устроили большой скандал. Мама и тётка говорили, что я обижаю девочек и у меня нет сердца. Отец — что я веду себя недостойно… что там! — я веду себя, как кукольник. Хуже этого и придумать нельзя.

Кукольник — убогий бродяга, который пытается двигать неживое без дара. Марионетка — бесполезное, глупое, вульгарное развлечение черни. Пошлая иллюзия жизни. Некромантов хоть боятся, а кукольников просто презирают…

Я выслушал всё это молча. С того дня я начал в любой удобный момент приходить в столярную мастерскую.

Столяры, служившие при дворе моего отца, здорово удивились, когда я заявил, что желаю научиться собирать чурбаны — но гнать меня, разумеется, не стали. Старик Ласкур, военный столяр, участвовавший вместе с отцом в четырёх кампаниях и собравший столько чурбанов, что из них можно было бы сформировать целый полк, только посмотрел оценивающе — и ни слова не сказал против.