Страница 1 из 6
Макс Далин
Изгой
Родня терпела меня до тех пор, пока отец не увидал Птичку.
Птичка вышла чуть больше голубя, но меньше вороны, сизовато-голубая с белым, совсем лёгонькая. У неё были остренькое нежное личико, окружённое, как локонами, белоснежными пушистыми пёрышками, и странное тельце, полое и невесомое, полудевичье, полуптичье, с тоненькой шейкой, с крохотной грудью, с крыльями, с голубиным хвостом, с цепкими лапочками, как у воробья — лапочки мне удались. Крылышки — из настоящих перьев на хрупких деревянных косточках; я возился несколько месяцев, я рассматривал крылья битых кур и живых соколов, я пытался понять и воспроизвести их устройство — но, как я ни бился, Птичка не сумела взлететь.
Впрочем, может, дело и не в конструкции крыла, а в том, что я сам летать не умел?
В любом случае, её крылышек хватало только на то, чтобы спланировать с жёрдочки, куда я её поселил, или с рогов Оленя на моё плечо. Она склоняла головку, как канарейка, поблёскивая внимательными тёмными глазами из агатовых бусин, и заглядывала мне в лицо. Я протягивал палец — и Птичка хваталась лапкой. Я гладил её пёрышки — и она отводила взгляд по-девичьи, не как птица. Игра света и тени на её лице меняла выражения: то застенчивая улыбка, то печаль, то задумчивость…
Я держал её у себя в мастерской, как и Оленя. Чем-то она очень грела меня, я любил носить её с собой и научился контролировать, не глядя: забавлялся ощущением сотворённого чуда, кусочка древней легенды, который сидит на моём плече, как ручной грач. Это кончилось ожидаемо — я потерял бдительность и отпер дверь, забыв убрать Птичку.
Отец, увидев меня с ней, отшатнулся. Придя в себя, бросил, указав перстом:
— В печку, — и, встретившись со мной взглядом, тут же понял: приказ я не выполню. — Ну что ж, — сказал он с безмерным отвращением. — Но имей в виду: в моём доме этого не будет.
Ладно. Не будет — так не будет. Я не мог даже обидеться; надо было ожидать, что моя родня отвернётся от меня. Я снова сознательно рушил основы — такого не прощают.
С точки зрения моего отца, Птичка воплощала худшее, что может случиться с юношей из семьи движителей — военных на королевской службе. До Птички отец, вопреки очевидному, надеялся, что из меня выйдет толк. Чтобы толк вышел, от меня требовалось одно: перестать видеть живое в мертвой косной материи.
Совсем просто. Диву дашься, как просто. Другие от рождения отличают живое от неживого — а вот меня Создатель обидел. Серьезно обидел: дар движителя при таком раскладе становится каким-то жутким. Опасным становится, как чернокнижие или ведовство.
Или некромантия, упаси Творец.
Ведь в простых чурбанах ничего нет. Вообще ничего: обычное бревно, иногда обитое медью для прочности. Годится для примитивной работы, требующей силы. Грузить, тянуть, толкать. Тащить груз — тут лучше чурбан на колесах. Движитель ведет его на невидимых нитях воли, поднимая мыслями, как руками — редкий, ценный и полезный дар.
Моя родня, особо приближённая к королевскому трону, вот уже двести лет как двигала чурбаны в бой… нелепо ведь называть чурбан бойцом. Не в нем дело; сражается очень искусный движитель, а не грубо оструганная чурка. В моей семье не вырезали чурбаны сами — на то есть столяры. Для аристократов с даром свыше изготовление орудий такого сорта — работа для плебса. Не пристало отпрыскам благородного дома, отмеченным государем, марать ею руки.
Для того, чтобы вытесать и собрать пригодный для работы чурбан, большого ума не надо, а таланта — тем более. Берется кусок бревна в человеческий рост. Можно наметить на нем голову, но обычно этого не делают. Гораздо важнее хорошо, подвижно закрепить «руки»-хваталки и сделать достаточно устойчивыми «ноги». Обычному чурбану изыски, вроде подвижных пальцев, ни к чему: катить бочки, толкать ящики или качать воду можно и без них. К чурбанам, вырезавшимся для защиты знатной особы от черни, обычно прикрепляли щиты. Для того чтобы идти в бой, чурбану не требовалось оружие — довольно и пудовых чурок-«кулаков». Зачем же чрезмерно усердствовать?
Быть может, если бы чурбан хоть что-то мог сам по себе, его и вырезали бы старательнее. Но практически он не годился ни на что парадное или показушное. Какой-нибудь напыщенный глупец, вероятно, мог бы поставить парочку разукрашенных чурбанов в караул у парадного подъезда, но толку в них было бы не больше, чем в пустых рыцарских латах или статуях атлетов, поддерживающих навес. Чурбан без движителя поблизости оставался чурбаном, неподвижной деревяшкой — и только. Оттого и была так опасна должность движителя-офицера: когда он вел чурбаны на приступ или отправлял одного из них с пороховым зарядом взорвать подкоп, все пули летели не в тупые деревяшки, а в живое тело их водителя.
Видимо, поэтому чурбаны и не отделывали тщательно, и не покрывали лаком — в общем, не работали над ними, как над чем-то по-настоящему ценным. Чурбаны предназначались для слишком грубой работы, слишком часто ломались, требуя молотка и гвоздей, слишком быстро приходили в негодность. В попытках придать чурбану видимость жизни или намёк на красоту люди издавна усматривали не только непрактичность, но и что-то крамольное, даже не очень чистое нравственно — вроде тонкой художественной росписи на дне ночной вазы.
К чурбанам — таким, каковы они есть — все давно присмотрелись. Их неотёсанность словно примиряла людей с даром движителей, свойством, безусловно, магическим. Со стороны чурбан казался здоровенной, неуклюжей, неважно сделанной марионеткой в руках движителя — разве что нити не бросались в глаза — и отношение толпы было соответствующим, как я тогда полагал. Безразличным.
К тому же, подозреваю, движители считали, что та же неотёсанность накидывает на любой чурбан еле заметную, но очевидную вуаль безопасности. А что, ведь простая деревянная вещь, дешёвая утварь. Нечто вроде крестьянской телеги, корчаги, колодезного ворота… простое до примитива — не страшно, как не страшна валяющаяся в пыли дубина. Допустим, она может быть оружием в недобрых руках — но и что с того?
Наверное, чурбаны, сделанные тоньше и больше похожие на людей, чем обычные брёвна с хваталками и ходилками, пугали бы толпу, а движителей сочли бы чернокнижниками, несмотря на бесспорную пользу, которую те приносят — по крайней мере, так утверждали мои родители и вся наша родня.
Движения рывками — движения машины — очевидно служили той же цели. Сразу ясно: ведут полено, просто полено. Не страшнее и не таинственнее, чем катить тачку или поднимать из колодца ведро воды.
Учитывая подозрительность и страхи черни, движители с незапамятных времён обучали своих детей вполне рассчитанным способом. Дар передаётся по наследству, кому — ярче, кому — тусклее. И как только младенец из семьи движителей начинает, не касаясь руками, подбрасывать в воздух соску или сушёный куриный зоб, наполненный гремящим сухим горохом, его тут же принимаются учить правильно.
Не заигрывайся. Дело не в соске, погремушке или деревянной фигурке на шарнирах — дело в твоих руках. Погремушка, кукла или чурбан — мёртвая, пустая, косная материя, которую ты двигаешь усилием воли точно так же, как прочие двигают вещи руками.
Малыш сперва не отличает живое от мёртвого: он гладит пушистый мех кошки и маминой накидки одинаково ласково и одинаково грозит кулаком сверстнику, который его стукнул, и стулу, о который он ушибся. Весь мир ребёнка — живой. Осознание приходит потом.
Если приходит. Ко мне — не пришло.
Я давно вышел из младенчества, когда впервые серьёзно нарушил заведённый порядок. Мне было лет шесть или даже семь — и меня уже учили двигать чурбан. Пособия для обучения юных движителей традиционно делали небольшими — мой учебный снаряд был не выше меня самого — но в остальном вполне обычный: необструганное полено с грубо выполненными хваталками-ходилками.
И я гонял его по комнате, таская его «руками» свой стул. Простое, скучное задание… может, беда ещё и в силе моего дара, не знаю. Получалось слишком легко, учитель вышел, а мне вскоре надоело возиться со стулом; хуже того — мне вдруг стало жаль чурбан.