Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 51 из 170

— Солдаты полюбили меня.

IV

К полуночи мы прибыли в лагерь. Я не помню, сколько миль мы прошли с тех пор, как выступили из Падуи, почти не помню, где мы разбили палатки. Недалеко от лагеря, очевидно, находилась деревня, но сколько мы ни оглядывались по сторонам, ни вблизи, ни вдалеке не заметили верхушки колокольни. Небо, до того покрытое облаками, темное и беззвездное, теперь прояснилось. Луг, где нам предстояло расположиться лагерем, был весь залит лунным светом и обрамлен темной массой высоких густых деревьев. Все было исполнено мрачной, строгой красоты, кругом господствовал глубокий покой, и это так подействовало на нас, что, когда мы подошли к месту, все разговоры смолкли, и мы построились в полной тишине, с изумлением оглядываясь кругом, как будто вошли в заколдованный сад.

Через некоторое время лагерь был разбит, повозки отведены на свои места, часовые расставлены, роты, уже без оружия, выстроились перед своими палатками, и шестнадцать фельдфебелей громким голосом начали перекличку, каждый перед своей ротой. С одной стороны от него стояли офицеры, с другой — солдат с фонарем, освещая список.

Маркитант привел ко мне Карлуччо, но тот убежал, спрятался между двумя палатками и оттуда глядел, испуганный и удивленный, на чудесное зрелище лагеря, освещенного лунным светом. Бесчисленные палатки, длинные ряды которых, белея, терялись в тени далеких деревьев, пять сотен ружейных козел со сверкающими штыками, огромная людская масса и вместе с тем торжественная тишина, прерываемая лишь монотонными голосами фельдфебелей вдоль линии рот, слабевшими по мере приближения к левому флангу, где вдали, как светлячок, едва теплился фонарь, потом постепенное затухание и этих голосов, таинственная тишина, и вдруг, по сигналу трубы, неожиданный грохот рассыпающихся рядов, смутный шум внутри палаток, в темноте, суетня солдат, сооружавших постели из шинелей, одеял и ранцев, пока мало-помалу во всем огромном лагере снова не воцарилось спокойствие и невидимая труба долгими жалобными звуками не подала сигнал отбоя, — все это представляло собой волнующее зрелище.

Но еще более был бы взволнован тот, кто заглянул бы внутрь всех этих палаток. В скольких из них он увидел бы огарок, потихоньку зажженный между двумя ранцами, а рядом измятый листок почтовой бумаги и склоненное над ним лицо, на котором одновременно отражаются и усталость от долгого пути, и страх перед дежурным офицером, — беда, если он увидит огонь, — и трудная борьба между чувством, которое нетерпеливо хочет вырваться наружу, и словами, которые упорно не выливаются на бумагу. Это — час и место для грустных воспоминаний. В эти палатки, когда все кругом молчит, толпой слетаются образы далеких родных и друзей, оставленных там, в деревне, живые, говорящие образы, и самый дорогой из всех образ матери… Вот она поправляет ранец под головой сына, горячо, от всего сердца вознося молитву: «Боже, пусть этот сон не станет для него последним!» Кто потихоньку не проливал слез вечером, в палатке, в такую минуту?

Когда полк заснул, я позвал Карлуччо и повел его в палатку ротного, где уже расположились два других младших офицера (сам капитан был болен), двое прекрасных юношей из тех, у которых под нежной и кроткой внешностью таится душа, способная на великий подвиг, которые, неизвестные и незаметные в ходе обычной жизни, неожиданно вырастают в гигантов на поле боя, оказываются героями и о которых тогда говорят: «Ну, кто бы мог это подумать!» Такие юноши любят жизнь, но, если понадобится, готовы отдать ее за правое дело.

Палатка освещалась свечой, воткнутой в землю, и два моих друга, поджав ноги, сидели по обе стороны от нее, на охапках соломы, которую наши денщики спешно насобирали, на минутку потихоньку вырвавшись из лагеря. Войдя в палатку, мы с Карлуччо тоже уселись и разговорились. Карлуччо упорно смотрел в землю и, отвечая на наши вопросы, еле поднимал голову. Глаза у него все еще были опухшие и красные от слез, голос дрожал, и он так конфузился и стеснялся, что боялся пошевелиться и не знал, куда девать руки. Мы стали расспрашивать и подбодрять его; в конце концов нам удалось развязать ему язык и заставить его более подробно рассказать о своей жизни. Понемногу он осмелел и даже увлекся своим рассказом, поощряемый знаками одобрения и сочувствия, которыми мы откликались на его слова.





— Она не моя настоящая мать, — говорил он, — вот почему она меня не любит. Моя настоящая мать, которая умерла, та меня любила, очень; но эта, которая у меня теперь… она… как будто бы меня совсем нет в доме. Она дает мне есть, да, и посылает спать, но никогда не смотрит на меня, а когда говорит со мной, то всегда так, как будто я сделал что-то плохое; а я никогда не делаю никому ничего плохого, это все могут сказать… И даже соседи меня любят больше, чем она. Другие два мальчика, которые меньше меня, тем никогда не приходится плакать, нет! Они всегда хорошо одеты, а я — как нищие, которые просят милостыню. И потом она никогда не берет меня гулять вместе со своими мальчиками. Несколько раз она запирала меня одного в воскресенье вечером, когда на улице так много гуляющих, и я стоял у окна и ждал, когда они вернутся, но их все не было, и я засыпал, положив голову на подоконник. Потом, когда они возвращались, то начинали смеяться надо мной: ведь я оставался под замком дома, а они ходили в театр или в кондитерскую, и оба мальчика принимались нашептывать мне в уши: «Мы ходили гулять, а ты нет». Потом они показывали мне нос, чтобы рассердить меня, а когда я начинал плакать, они смеялись надо мной, а мама ничего им не говорила. А меня все это очень огорчало, потому что я никогда не делал им ничего плохого, и каждый раз, когда кто-нибудь из них начинал дразнить меня и мне хотелось задать ему, я всегда сдерживался и терпел. Иногда мама после обеда заставляла меня убирать посуду, и, когда я уносил ее, мальчики кричали мне вдогонку: «Судомойка!» Стукни они меня кулаком по голове, и то было бы не так обидно.

Один раз вечером, в праздник, она вернулась поздно, и лицо у нее было красное, а глаза блестящие, и она стала громко смеяться и болтать со своими мальчиками, и все трое сели ужинать, и мама выпила целую бутылку вина. А когда они кончили, она подозвала меня, сунула мне в руки всю грязную посуду и сказала: «На, унеси, это твое дело», и подтолкнула меня, и все трое засмеялись. Я поставил посуду, бросился на скамейку и плакал от горя, пока не стемнело и они не легли спать.

Если бы не Джованнина, девушка-портниха из соседнего дома, которая любила меня, я ходил бы всегда весь оборванный…

Я спросил у него, как он решился уйти из дома.

— Сначала, — ответил он, — я хотел убежать с бродячими акробатами: они делают разные фокусы и берут к себе мальчиков, которых никто не любит. Но потом я подумал об этих фокусах, — ведь для того, чтобы научиться им, надо вывернуть себе все кости, и это надо делать с самого детства, а я уже слишком большой. Потому я и не убежал вместе с цирком.

А мама продолжала плохо обращаться со мной и очень мало давала мне есть. Но вот начали проходить через наш город солдаты. Жители встречали их с радостью, и все мальчики провожали их далеко за город, некоторые уходили с ними даже на много миль. Я узнал, что двое или трое убежали таким образом из дома и отсутствовали несколько дней, а потом вернулись и говорили, что они ели хлеб вместе с солдатами и спали у них в палатках. И я сразу решил убежать.

Я пробовал два или три раза, но, когда наступал вечер, становилось страшно, и я возвращался домой. Но вчера утром мать избила меня палкой, и это было очень больно: вот, видите, следы у меня на руках, а потом она еще ударила меня по лицу, и все за то, что я сказал: «Издохни!» одному из ее мальчиков, который дразнил меня. Он говорил, что мои башмаки похожи на лодки. И они не дали мне за весь день ни кусочка хлеба, а вечером оставили меня одного дома. Я стоял у окна со слезами на глазах и просто не знал, что мне делать, как вдруг услышал музыку. Я сейчас же выбежал на улицу, и как только увидел, что это были солдаты короля, того, который хочет освободить нас, я бросился в их ряды и уже больше не выходил из них. Потом вы заговорили со мной (тут мальчик посмотрел на меня), сказали, чтобы я не боялся, накормили меня, а я был голоден! А потом вы мне сказали, что хотите оставить меня у себя… Но я не хочу оставаться здесь как нищий и даром есть хлеб, я хочу работать — чистить одежду (и он коснулся моего мундира), подавать вам пить, приносить солому для постелей синьорам офи…