Страница 157 из 170
Переходя площадь, все точно становились пьяными, веселыми, нервными и, увидев собаку, кричали:
— Уходи прочь!
— Не вертись под ногами!
— Прочь отсюда, мерзкая скотина!
Мало им было пинков — они еще и камнями бросались, ой-ой!
К счастью, в помощь бедным собакам гневно распахивалось окошко, высовывались два кулака, женская голова с дико сверкавшими глазами, и слышался крик:
— Что вам надо, разбойники, от этих бедных животных?
Или:
— И вы туда же, синьор нотариус? Простите, как вам не стыдно? Нанести такой удар исподтишка бедному животному! Поди сюда, дорогая, поди сюда… Посмотрите-ка, что у ней с лапкой… Сломал ей лапку и уходит с сигарой во рту, как будто он тут ни при чем! Стыдно! А он еще важничает!
За короткое время установилась живейшая симпатия между всеми некрасивыми женщинами Пеолы и бедными собаками, которых ни с того ни с сего стали преследовать мужчины, мужья, отцы, братья, кузены, женихи, а в конце концов от них заразились даже все мальчишки.
Новую атмосферу, которой дышали уже несколько дней мужчины, от которой у них становились такие блестящие глаза и такой рассеянный вид, сразу же почувствовали и женщины, несколько более умные, чем собаки (по крайней мере некоторые из них). Эта атмосфера, казалось, распространилась над красноватыми заплесневелыми крышами, по всем уголкам старинного, погруженного в дремоту местечка и все наполняла радостью (разумеется, только в глазах мужчин).
Ну, конечно. Жизнь… неприятности, досада, горечь… Потом вдруг неожиданно и рассмеешься… О боже, так просто, из-за пустяка, смеешься. Если после долгих дней тумана и дождя одним глазком проглянет солнце, разве не радуются все сердца? Разве все люди не вздыхают облегченно? Ну так в чем же дело? Ничего, просто луч солнца — и жизнь сразу кажется другой. Скука больше не давит. Самые мрачные мысли становятся радужными, кто раньше сидел дома взаперти, выходит на воздух… Вы слышите, как чудесно пахнет влажная земля? О боже, как легко дышится… Свежий запах грибов, не правда ли? И все планы завоевания будущего становятся легкими, осуществимыми, и каждый сбрасывает с плеч воспоминание о самых грозных ударах, решив, что придавал им раньше слишком большое значение. Черт возьми, выше, выше! Что выше? Ну да, нужно держать выше… Усы? Ну, конечно, и усы тоже!
— Дорогая, почему ты не причешешься чуть получше?
Вот что наделал солнечный луч, внезапно проникший в Пеолу, на площадь, где телеграф. Возможно, он вызвал не только преследование собак, но и вопросы многих мужей к своим женам:
— Почему, дорогая, ты не причешешься чуть получше?
И, конечно, уже долгие-долгие годы в клубе, на улице, дома, на прогулке, сами того не замечая и не сознавая, «граждане» Пеолы не напевали так много.
Синьора Лючетта видела и чувствовала все это. Блеск стольких глаз, зажженных желанием, следивших за всеми ее движениями, ласкавших ее страстным взглядом, сочувствие, обволакивавшее ее теплом, вскоре опьянили и ее.
Достаточно было бы и меньшего, потому что синьора Лючетта уже трепетала и кипела. Как мешали ей локоны, которые падали на лоб, как только она наклонялась, чтобы следить за покрытой точками бумажной лентой, выходившей из тикающей машинки на столе конторы. Она встряхивала головой и чуть не подпрыгивала, точно ее неожиданно укололи. На щеках внезапно вспыхивал румянец, дыхание прерывалось, и все кончалось неожиданным усталым смешком. О, она и плакала, да, да, иногда плакала, сама не зная почему. Внезапная странная путаница в голове, какое-то недомогание, странная судорога, которая змеей проскальзывала по всему телу, вызывали горячие, жгучие слезы. Она не могла удержать их, задыхалась от досады, а потом сразу же из-за пустяка вдруг начинала смеяться.
Чтобы ни о чем не думать, чтобы не улетать мысленно за каждым смешным или соблазнительным видением, чтобы не чувствовать себя охваченной какими-то невероятными предчувствиями, единственно разумным было вникать в служебные дела, собраться с мыслями, обеими руками взять и удерживать внимание, чтобы там, внутри, все шло по правилам, в совершенном порядке. И помнить, помнить всегда, что в это время дома, на руках глупой и грубой старухи, оставлены двое бедных сирот-малышей. Какая горькая мысль! Одна, своим трудом, жертвуя собой для детей, она должна поднимать их, конечно по-нищенски; кочевать вместе с ними сегодня здесь, завтра там… А потом, когда они вырастут, когда, быть может, ценой ее самопожертвования, их жизнь устроится, они даже не придадут значения всем ее страданиям. Нет, довольно, довольно! Они еще такие крошки… Зачем думать обо всех этих гадких вещах? Тогда она уже будет старой. Так или иначе, но ее время пройдет; а когда время проходит и человек стареет, то привыкает даже грустные переживания вспоминать с удовольствием.
Кто так говорил? Это она так говорила? Но не потому, что в ее душе внезапно возникали такие печальные размышления. Синьор Сильваньи, секретарь муниципалитета, которого она встретила в вагоне, заходил на телеграф каждое утро, когда шел на службу, а иногда на закате, когда выходил из ратуши. Он на минутку задерживался у входа или у окошечка, говорил о посторонних, даже забавных вещах, например смеялся вместе с нею по поводу охоты на собак, по поводу защиты этих собак всеми некрасивыми женщинами городка. Но в глазах этого человека, в больших светлых глазах, внимательных и грустных, которые долго виделись ей после того, как он уходил, синьора Лючетта читала отражение своих печальных дум. Он каждый раз вызывал в ней, бог знает почему, тревожную мысль о детях, даже если и не спрашивал о них, даже если не упоминал о них ни одним случайным словом.
У нее опять перехватывало дыхание, и она снова повторяла себе, что ее малютки еще такие крошки… а, значит, не стоит… Зачем приходить в уныние? Она не должна и не хочет. Ну, ну, мужайся! Ты пока еще молода… так молода… а, значит…
— Что вы говорите, синьор? Ну да: сосчитайте слова телеграммы и добавьте еще два сольдо. Хотите печатную квитанцию? Нет? Ах, просто чтобы знать… Понятно! До свиданья, синьор… Не за что, помилуйте!
Сколько их приходило на телеграф и задавало глупейшие вопросы. Как же не смеяться? Действительно, очень смешны были синьоры из Пеолы. А делегация юношей, членов местного клуба, вместе с их милым пожилым президентом: они пришли на телеграф как-то утром, чтобы пригласить ее на знаменитый бал, о котором еще в поезде говорил ей синьор Сильваньи. Какое зрелище! У всех были безумные глаза, и казалось, что они хотели ее съесть; но одновременно эти глаза выражали странное удивление, что вблизи так ясно видно, какой у нее носик, и ротик, и глаза, и лоб, если говорить только о лице! Самые дерзкие смущались больше всех. Никто не знал, как начать.
— Окажите нам честь… Это наш обычай, синьора… Раз в год маленький soirée dansante[143]. Но без всяких претензий, помилуйте!.. Семейный праздник… Ну да, позвольте сказать… Это — наш обычай, синьора… Ну, что вы говорите! Достаточно, чтобы вы захотели оказать нам честь…
Они все судорожно изгибались, потирали руки, смотрели друг другу в рот, как только кто-нибудь начинал говорить, а в это время президент, который к тому же был и городским синдако, казалось становился все шире, багровея от досады. Он приготовил речь, а они не давали ему слова сказать. Он даже старательно приклеил к черепу зачесанную назад длинную прядь волос, надел перчатки канареечного цвета и с важным видом заложил два пальца за пуговицу жилета.
— Это наш обычай, синьора…
Синьора Лючетта смутилась, хотя ее душил смех; она сильно покраснела от этих настойчивых приглашений, выражавшихся больше жадными взглядами, чем заплетавшимся языком, и сначала пыталась уклониться: она еще в трауре, все это знают… и потом двое детей… она могла побыть с детьми только по вечерам… ведь она не видит их по целым дням… они привыкли, чтобы она их укладывала спать… и потом у нее столько забот…
143
Вечер с танцами (франц.).