Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 158 из 170

— Ну что вы! На один вечер… Вы можете прийти даже после того, как уложите их в постель… И разве нет прислуги?..

У одного из юношей в пылу уговоров вырвалось даже:

— В трауре? Какие глупости!

Он получил толчок локтем в бок и замолчал.

В конце концов синьора Лючетта обещала, что придет или, вернее, что сделает все, чтобы прийти: ко потом, когда все ушли, она долго смотрела на золотое колечко, которое блестело на белой ручке, лежавшей на черном платье; Лоффреди надел ей его на палец в день свадьбы. У нее была тогда тоненькая ручка, как у девочки. Теперь ее пальцы немного потолстели, и кольцо жало. Оно стало таким узким, что она уже не могла снять его.

III

В спальне ветхой меблированной квартирки синьора Лючетта убеждала себя не идти; она укачивала на коленях — аа… а… — своего белокурого ангелочка, одетого в черное, — аа… а, аа… а — своего младшего, милого-милого, который каждый вечер соглашался засыпать только у нее на руках.

Другой, старший, раздетый старой молчаливой служанкой, сам по-хорошему лег в постельку и… ну да? Да, да, вот чудесно! Уже уснул.

Как можно легче прикасаясь к ребенку, синьора Лючетта начала раздевать младшего, уже заснувшего у нее на коленях. Тихонько, тихонько ботиночки — один, другой; тихонько, тихонько чулочки — раз… и два; теперь штанишки вместе с лямками… и теперь… о… теперь самое трудное: вынуть ручки из рукавов курточки, сшитой наподобие охотничьей; ну, тихонько, тихонько, с помощью служанки… нет, не так, отсюда, да, вниз… тихонько… тихонько… готово! А теперь с этой стороны…

— Нет, мой милый… Да, здесь, здесь, с твоей мамой… твоя мама здесь… Оставьте, я сама… Лучше подверните одеяло… да, вот так, тихонько-тихонько.

Но почему же так тихонько?

Пойти танцевать раньше чем через год после трагической смерти мужа? Но, может быть, синьора Лючетта и не пошла бы, если бы внезапно, выйдя из спальни в соседнюю маленькую переднюю, не увидела перед закрытым окном этой комнаты чудо, настоящее чудо.

Она уже столько дней жила в этой квартире и не обращала внимания на то, что перед окном передней стояла старая деревянная, совершенно запыленная кадушка для цветов.

В этой кадушке совсем неожиданно, совсем не в положенное время года, распустилась роскошная красная роза.

Синьора Лючетта изумленно остановилась сначала посреди мертвящей, оклеенной сероватыми обоями, грязной передней, чтобы полюбоваться розой. Потом эта пламенная красная роза точно вызвала у нее прилив крови. Казалось, в этой розе ожило ее страстное желание повеселиться хотя бы одну ночь. И внезапно, освободившись от давивших ее сомнений, от ужасного призрака мужа, от мысли о детях, она подбежала, сорвала розу и, инстинктивно остановившись перед зеркалом, стоявшим на тумбочке, приколола ее к волосам.

Да, вот так. Так она и понесет на праздник эту единственную розу, свои двадцать лет, свою радость, одетую в траур…

— Пора!

IV

Это было опьянение, бред, безумие.

При ее появлении, когда никто уже не надеялся на ее приход, всем вдруг показалось, что три мрачные зала клуба на первом этаже, разделенные двумя широкими арками, плохо освещенные керосиновыми лампами и свечами, внезапно залились ослепительным светом, — так горело смущенное трепетным приливом крови ее лицо, так, словно молнии, сверкали глаза и такой безумной радостью пламенела огненная роза в черных волосах.

Все мужчины потеряли голову. Неудержимо, отбросив всякие приличия, забыв страх перед ревностью жен, невест, старых дев — дочерей, сестер, кузин, под предлогом, что нужно приветливо встретить приезжую гостью, они кинулись к ней толпой, с пылкими восклицаниями, и сейчас же, сразу, поскольку танцы уже начались, даже не дав ей оглядеться, начали оспаривать ее друг у друга. Пятнадцать, двадцать рук, согнутых калачиком, предлагали ей себя. Можно взять любую, но чью первую? По разу с каждым, да… Она по разу потанцует со всеми… Ну вот, дорогу, дорогу! Начинаем, а музыка? Что же делают музыканты? Они тоже как очарованные любуются ею? Музыка, музыка!

И под аплодисменты начался первый танец со старым синдако в длинном фраке, президентом клуба.





— Браво! Браво!

— Какие прыжки, посмотрите!

— А фалды-то… посмотрите… посмотрите на эти фалды, как они то взлетают, то опускаются на светлые брюки!

— Браво! Браво!

— О боже, а кок! Напомаженный кок… он отклеился!

— Что? Он уже ее усаживает? Уже! — И сейчас же пятнадцать, двадцать рук с согнутыми локтями появились перед ней.

— Со мной! Со мной!

— Минутку! Минутку!

— Вы обещали мне!

— Нет, раньше мне!

Боже, какой скандал. Чудо, что они еще не передрались между собой!

Отвергнутые, в ожидании, когда дойдет до них очередь, робко отправлялись приглашать других знакомых дам: кое-кто из самых некрасивых хмуро соглашались; другие возмущенно, с отвращением, резко отказывались:

— Очень благодарна!

И обменивались друг с другом злыми, негодующими взглядами; то и дело одна из них вскакивала и пылкими жестами показывала, что хочет уйти, приглашая подругу последовать за ней. Уйдем, уйдем все! Никогда еще не было такого безобразия!

Одни — чуть не плача, другие — дрожа от гнева отводили душу с немногими истощенными человечками в лоснящихся от старости сюртучках, пахнувших перцем и табаком, сшитых по старинной моде. Как сухие листья, боясь быть унесенными вихрем, они прижимались к стене, прячась среди благонравных шелковых юбок своих жен, своячениц и сестер.

Эти смешные юбки с буфами и оборками ярких, кричащих цветов, зеленые, желтые, красные, голубые, вынутые из затхлых, почтенных сундуков, герметически закупоривали хмурую провинциальную добродетель, одинаково подбадривая и обоняние и совесть.

Постепенно во всех трех залах становилось удушливо жарко. Воздух, словно туманом, был напитан скотскими испарениями мужчин; это было задыхающееся, кипящее, багровое, потное скотство; осматриваясь обезумевшими глазами, все в поту, мужчины пользовались короткими бредовыми передышками, чтобы почиститься, поправить галстук, пригладить дрожащими руками мокрые всклокоченные волосы на голове, на висках, на затылке. Это скотство с неслыханной наглостью бунтовало против всякого голоса рассудка: ведь праздник бывает только раз в год. Да, в конце концов, в этом нет ничего дурного. Молчите, женщины, и ступайте на место.

Свежая, легкая, вся охваченная такой радостью, которая исключала возможность всякого грубого прикосновения, смеясь, неожиданно ускользая, наслаждаясь своим весельем, нетронутая и чистая даже в момент безумия, легкий блуждающий огонек среди мрачного огня этих тлеющих чурбанов, синьора Лючетта, победив головокружение, сама стала головокружительной и танцевала, танцевала, никого не видя, ничего не различая; и арки трех залов, и огни, и мебель, и желтые, зеленые, красные, голубые платья дам, черные костюмы и белоснежные манишки мужчин — все окружало ее пестрым вихрем. Она вырывалась из рук одного танцора, как только чувствовала, что он устал, отяжелел, задыхается, чтобы сразу же броситься в другие объятия, первые попавшиеся, тянувшиеся к ней, чтобы снова и снова окунуться в пестрый вихрь, чтобы видеть, как вертятся вокруг в лихорадочном беспорядке и огни и краски.

Сидя в последнем зале, прислонясь к стене в почти темном углу, Фаусто Сильваньи, сложив руки на набалдашнике трости, склонив к ним длинную рыжую бороду, уже два часа следил за синьорой Лючеттой большими светлыми глазами, озаренными доброй улыбкой. Он один понимал всю чистоту этой сумасшедшей радости и наслаждался ею; наслаждался так, как если бы ее невинное ликование было даром его нежности к ней.

Только ли нежности? Неужели только нежности? Разве не чересчур трепетным было это чувство, чтобы оставаться только нежностью?

Долгие годы Фаусто Сильваньи точно издали следил за окружающим миром внимательными печальными глазами; близкие образы казались ему далекими ускользающими тенями; такими же далекими, замкнутыми в самих себе, были его мысли, его чувства.