Страница 50 из 57
Разве кто отрицает, что бывали несчастливцы, которые жаждали «благостной кончины», просветления, которые с благодарностью воспринимали утешительную аллегорию смерти, особенно когда волшебник-искусство создавал для этой идеи соответственную аранжировку? И разве сам я в свое время не принадлежал к отчаявшимся, пытавшимся измыслить для себя нечто подобное? И разве рано завершившие — за смертью — свой жизненный путь, разве не слыли они в устах народа божьими любимцами?
Что за мысли, что за дурацкие ночные мысли! Ночной дозор в обители страданья! А там потускнели звезды…
Ласковая рука сестры растолкала меня. Яркий день вошел в палату. Товарищи мои по несчастью уже совершали утренний туалет. Все шло как по-писанному. Появились две сестры, чтобы привести в порядок наши постели. Они тщательно разглаживали простыни, слегка взбивали рукой подушки, складывали пополам пуховые одеяла, заправляли их под матрац в изножье кровати. Спустя немного заходила одна из двух уборщиц: статная крепкая старуха с неторопливыми движениями или кругленькая старушенция, проворная и решительная, обе с жалостливым сердцем, умеющие обходиться с больными. Их сырые белые веники обшаривали под кроватями пол, их пыльные тряпки действовали так усердно, что грозили прихватить больного, они отчищали мелким песочком тазы, полировали окна, зеркала и двери, поливали цветы и развлекали больных последними городскими сплетнями. С ними задувал в палату свежий воздух дали, незнакомой стороны, утра, это они, а не сестры и не врачи, связывали нас с внешним миром. Правда ли, что цветная капуста нынче уродилась мелкими кочнами, а союз парикмахеров так бестолково распределил отпуска среди своих членов, что целые кварталы ходят небритые и нестриженые? Доволен ли народ правительством или хает его для разнообразия?
Раз в неделю бывал «большой обход». С самого утра начиналась инспекция палат. И без того тщательная уборка проводилась с двойным рвением. Сестры контролировали, они пальцем проверяли углы и пазы шкафов — не осталось ли где щепотки пыли?
Но вот входил профессор, подобно комете, влача за собой целый хвост ассистентов и стационарных сестер. Он говорил мало, зато долго исследовал и ронял замечания, которые врач помоложе прилежно заносил в очередную историю болезни. Больным он улыбался и нет-нет подбадривал их приветливым словцом. Почтительно и робко, словно судьба их наконец решится, глядели больные в рот профессору. «Терпение!» — говорил он с улыбкой, направляясь к раковине, чтобы вымыть руки, чем и завершался визит. «Терпенье и снова терпенье! Рим тоже не один день строился!» Дверь захлопывалась…
После его ухода воцарялась тишина. Больные лежали молча и долго размышляли о своей судьбе. Те, кому удавалось кое-что уловить на лету из того, что диктовал профессор, обращались к учителю за пояснениями и экспертизой. Тот, однако, хранил молчание. Повернувшись на бок, он притворялся спящим.
Янек, имевший в активе уже три инфаркта, но задержанный в больнице по случаю инфекции желчных путей, встал с постели и подошел к окну. Он опустил жалюзи. Жара усиливалась. «Подумать только, едва ли в полукилометре от дома, и битых пять месяцев киснуть в больнице!» Ему разрешалось выходить в сад, и он стал одеваться.
«Черт-бы-по-брал-всё-и-вся!» — от души выругался он и в домашних туфлях зашлепал к выходу.
По левую руку от меня лежал пожилой человек, господин Юстин. Он страдал нарушением равновесия и любил литературу. Дочь его, молодая, красивая, жизнерадостная девушка, работала сестрой в рентгеновском кабинете нашей клиники. Мы радовались ее приходу, она была к тому же очень услужлива и каждое утро сообщала моей жене, как у меня прошла ночь.
Господин Юстин отложил книгу, в которую углубился после ухода профессора.
— Восемьдесят лет, — заметил он, — совсем неплохо. — Он снял очки и слегка приподнялся на подушке.
— Еще бы, — отозвался я, не догадываясь, о ком идет речь.
— Видите ли, — сказал он, — это опять случай, который нам, чехам, трудно понять. Величайший немецкий писатель, — и похоронен в швейцарской земле, так как есть опасение, что на родине он и в смерти не обретет покоя.
— О ком это вы? — спросил я тихо, уже понимая, что умер Томас Манн.
4
Когда великая жизнь завершается смертью, это вызывает не столь уж грандиозные потрясения в мире. По-прежнему сияет солнце, и среди множества светил в вечном небе только астрономы замечают угасание одной звезды. Газеты, правда, рады поговорить, но читатели — народ привычный, их этим не проймешь. Описание последних минут не произведет большого впечатления на людей здоровых, если они и вообще-то его прочтут, ведь оно не печатается на страничке спорта. Они, как и каждый день, в более или менее хорошем расположении духа отправятся на службу или в очередной отпуск, тем более уже август, последний месяц лета. Пошли им бог хорошую погоду! И даже цветистое сообщение о погребальной литургии не исторгнет у них ни грамма грусти: в одно ухо вошло, в другое вышло, а что до еженедельных обзоров, то их составителям слишком хорошо известно, что интересует публику, а что нет, — они только мельком, так сказать, по долгу службы об этом упомянут.
Не будем же себя обманывать и не станем предаваться надеждам и иллюзиям: прочувствованное сожаление лишь штампованная фраза; его можно приобрести в любом порядочном писчебумажном магазине, напечатанным на добротном белом картоне в жирной траурной рамке.
А как же бессмертие?
Другое дело больные, у них, конечно, свои привилегии. Голова у них только для виду покоится на подушке. На самом деле она прильнула к перегородке, отделяющей чувство от разума, и напряженно прислушивается к тому, что творится на свете. Больные слышат, как вращаются звезды, слышат дребезжащий ход машины в недрах земли. И даже Ничто и его гулкое эхо.
Когда скончался Гете, размышлял больной, теперь уже не столь беспомощный, лежащий под легким белым покрывалом, к тому же один в комнате, которая хоть и была комнатой больного, но не больничной палатой, — когда скончался Гете, с этим, должно быть, обстояло не лучше. Падение метеора не воспринимается нервом, возбуждающим мировую скорбь. А может, это у меня сентиментальный заскок и нельзя столько требовать от человечества, которое еще не разделалось с войной, вернее — с причинами, ее породившими. Перевоспитание человечества в духе той истины, что конечной целью цивилизации является осуществление на земле коммунизма, протекает с величайшими трудностями и страданиями. Уму непостижимо, сколь упорно сопротивление, с которым должен совладать разум, и сколько еще предвидится совершенно напрасных, в сущности, жертв. А все же как-никак знаменательно, думал больной, что меня гложет разочарование, оттого что светит солнце и ничто не изменилось на земле и массами не владеет скорбь о столь великой утрате, о том, что в нашем небе закатилась сверкающая звезда. И я, надо думать, не одинок в своих чувствах, а нахожусь уже в обширном обществе, во всяком случае, более обширном, нежели в свое время Эккерман и Карлейль, оплакивавшие кончину Гете. Мой мир ведь уже распался, и я существую в той его части, где утрату великого гения можно было бы восчувствовать во всей ее значимости, когда бы пространство и время не были так ограничены и оставался бы некий излишек сил еще для кой-чего, помимо основной задачи — преодоления воплощенных в капитализме разрушительных сил.
Размышления подобного рода как нельзя лучше подходили для того, чтобы превозмочь предыдущие скептические и чуть ли не развязно-горестные настроения, и больной говорил себе, что у него есть, пусть и вынужденный, досуг, чтобы отдаться этой возвышенной скорби и без малейшего тщеславия и самолюбования осознать, как велик его долг благодарности светлой памяти усопшего.
Между тем прохладная сырая земля Кильхбергского кладбища, что над Цюрихским озером, уже немало времени покоила гроб, заключающий в себе все, что было смертного в великом писателе. Долгие летние дни миновали, они становились все короче, солнце почти не согревало землю, его лучи уже вскоре после полудня клонились к закату. Предусмотрительно включено было отопление, в батареях по-осеннему булькало.