Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 8 из 18



Я вспомнил нью-йоркского провизора и призвал себе на помощь всю свою выдержку. В результате через двадцать минут с помощью двух медбратьев — одного китайца и одного пуэрториканца — юная леди сумела закапать мне в глаз половину нужного количества атропина. Но, по крайней мере, удара в живот ногой она избежала.

Через двадцать минут — атропин действует не сразу — милая девочка опять посмотрела мне в глаз. И опять ничего не увидела. Она бросила на меня укоризненный, как мне показалось, взгляд. Я играю не по правилам, казалось, говорил этот взгляд. Явился в отдел травматологии с каким-то никому не известным заболеванием. Она долго вглядывалась в глаз — ничего. Может, ей самой нужно чего-нибудь накапать в глаза? — подумал я.

Девица вышла из комнаты и вскоре вернулась с молодым врачом-пакистанцем. Видимо, она его перехватила, когда он уже шел домой. Он посмотрел мне в глаз и ничего не увидел, но, поскольку теперь я не мог разглядеть даже большие буквы на таблице, с глазом у меня было явно неладно. Он отвел меня к себе в кабинет, уложил на кушетку, вновь заглянул мне в глаз с помощью еще более громоздких и ярких офтальмоскопов и привел назад к юной докторше.

— Могу только сказать, — утешил он меня, — что в ближайшее время вы зрение не потеряете.

Веселенькое дело!

После этого он принялся объяснять девушке, — совершенно игнорируя мое присутствие и вообще, видимо, считая, что дураки-больные не способны понять врача, если он время от времени употребляет одно-два латинских слова, — что удар мячом никакого отношения к потере зрения не имеет. Более того, этот удар сделал доброе дело, заставив меня обратиться к врачу. На самом же деле причина ухудшения зрения — затвердение артерий у меня в глазах. Если в глазах есть жидкость, они попробуют меня лечить, но результат непредсказуем: я могу вскоре совсем ослепнуть. А если жидкости нет, то года два глаза мне еще послужат, но никакого лечения порекомендовать нельзя. Слова молодого пакистанца — ему было лет тридцать — произвели на меня двойственное впечатление.

Во-первых, он выпендривается перед молодой врачихой: ты, дескать, полчаса с ним занималась и не сумела поставить диагноз, а я разобрался в сложной ситуации за несколько минут. Ну не молодец ли я? И, во вторых, мне показалось, что он с каким-то садистским удовольствием предсказал мне слепоту. К обычному садизму людей, принадлежащих к медицинской профессии, тут еще примешивался небольшой элемент расистской неприязни. Но вел он себя в высшей степени любезно и предложил мне записаться на прием во вторник, то есть через четыре дня, когда он окончательно установит диагноз моего заболевания. Ну если ты еще окончательно не установил диагноз, подумал я, то зачем спешить с предсказанием потери зрения в лучшем случае через два года, а в худшем еще раньше?

Прощаясь с молодой докторшей, я спросил ее, насколько плохи мои дела. Она вежливо сказала, что с годами зрение ухудшается у всех.

Во вторник я явился, как мне было предписано, в больницу, и молодой пакистанец опять подверг меня осмотру. Он залил мне в глаза еще пол-литра атропина, повторил все манипуляции, проделанные им в пятницу, и, наконец, изрек:

— Вам нужна флюореосцеиновая ангиография.

Большинство людей понятия не имеет, что такое «флюоресцеиновая ангиография», и я принадлежал к числу этих счастливчиков. Но если врач говорит, что она мне нужна, — что ж, значит, нужна. Доктор объяснил, что сделать ее нужно срочно. Мне надо записаться в приемном отделении, и они назначат день — месяца через два.

Мне хотелось спросить его, через сколько же месяцев назначают эту процедуру в тех случаях, когда нет особой срочности. Но тут он сказал, что сам произведет ее сегодня же, если я приду в четыре часа. Конечно, приду, заверил его я. Он также объяснил мне, что флюоресцеиновая ангиография — это, по сути дела, фотографирование глаза. Они, правда, сделают мне укол, но в остальном это просто безобидное фотографирование.

За обедом я размышлял на тему грозящего мне укола. Если мне довольно трудно поднять веко, то уж укол сделать вовсе невозможно. Это не удавалось еще никому. Я отчетливо помнил, как моя сестра — сама врач, практикующий сейчас в Нью-Йорке, — гонялась за мной с наполненным шприцем в руке и как я спрятался от нее в шкафу. Мне тогда было пятьдесят четыре года. И сестра хотела всего навсего сделать мне укол антибиотика. Этот же врач явно собирается сделать мне укол в глаз. Сама мысль приводила меня в ужас. Да я ни за что ему не дамся — разве что под общим наркозом.



В четыре часа я явился в больницу. Подавив мое не очень бурное сопротивление, мне влили в глаза еще ведро атропина. После этого мой пакистанский друг отвел меня в подвальное помещение и принялся фотографировать мои глаза. Через двадцать минут пришли еще один врач и сестра. Сестра взяла в руки шприц и велела закатать левый рукав рубашки. Значит, они вовсе не собираются делать укол мне в глаз. Вместо этого мне сделали внутривенное вливание в левую руку. За те две минуты, что игла была у меня в руке, врач делал снимок каждые три секунды. До этого еще ни одному врачу или сестре не удалось сделать мне внутривенный укол — да, собственно, почти никто и не пробовал. Но я был так счастлив, узнав, что мне не собираются делать укол в глаз, что с кротостью перенес укол в вену. Когда все было кончено, я предложил им еще и правую руку.

Но она им была не нужна. Они влили мне в вену какую-то жидкость, от которой я весь пожелтел и еще два дня из меня лилась моча чудесного янтарного цвета. Потом мне сказали прийти через месяц, 1 октября, когда мне сообщат окончательный диагноз. Во всяком случае, жидкости у меня в глазах нет, и это уже хорошо. Но я-то помнил, чтó это означало: я потеряю зрение через два года.

Один мой приятель-врач сказал, что это безобразие — заставлять пациента ждать диагноза целый месяц.

— Чтобы проявить фотографии, нужно несколько минут.

Почти каждому из нас приходилось обсуждать с друзьями, каково это — ослепнуть. Некоторые даже любят спорить, что лучше — ослепнуть или оглохнуть, как будто человеку когда-либо предоставляется такой выбор.

Но когда специалисты в больнице говорят тебе, что ты на самом деле вскоре ослепнешь, вопрос выходит за рамки гипотетических споров.

Какова была моя реакция?

Первым делом я задумался, не стоит ли покончить с собой. Но у меня нет склонности к самоубийству. Я никогда в жизни всерьез — или даже не всерьез — не помышлял о самоубийстве. Теперь я обдумал этот вопрос спокойно и с честью для себя должен сказать, не испытал к себе жалости. В конце концов, мне уже за шестьдесят, и чувствую я себя прилично — то есть чувствовал, пока мне не сказали о катастрофически ухудшающемся зрении. Я прожил неплохую жизнь, у меня было немало радостей, я пользовался литературным успехом, у меня двое отличных детей, несколько добрых друзей. В общем, мне, можно сказать, повезло. Может быть, лучше самому уйти, пока я не стал бременем для родных и друзей, пока мной не начали тяготиться? Но мои соображения не были сплошь альтруистическими. До сих пор я жил в свое удовольствие. Кому после этого хочется превращаться в беспомощного инвалида?

Ева часто меня спрашивала, чем я собираюсь заняться, когда достигну преклонных лет. Я ей сказал, что постараюсь устроиться в интернат для престарелых. Я присмотрел отличное заведение в Фулеме на Темзе. Там я собирался много читать — и не просто читать, а перечитывать великие книги. Это — источник огромного наслаждения.

В частности я собирался перечитать тетралогию Томаса Манна об Иосифе, «Войну и мир» Толстого и книги Пруста. Я также сказал, что надеюсь тайно сохранить членство в теннисном клубе и время от времени удирать туда, чтобы сыграть один-два сета. Ева неодобрительно покачала головой.

— Ты все шутишь. Беда в том, что ты в это веришь. Еще хуже то, что такая жизнь будет тебе полностью по душе.

Она была, разумеется, права. Я подозревал, что мой план может сорваться. Например, мне не удастся получить место именно в этом интернате, или после восьмидесяти пяти моя подача станет настолько беспомощной, что со мной никто не захочет играть. Но мне и в страшных снах не приходило в голову, что я когда-нибудь не смогу читать. Эта мысль была мне невыносима. Поэтому я и решил, что лучше будет потихоньку, без шума и суеты, покончить с собой.