Страница 18 из 54
А когда Вася пришел, я ее уж размотала. Шубами на лежанке накрыла. Вася ухо свое к носу ее приставил — говорит: «Сопит».
И наутро спит и спит. Не померла ли? — я подходила. А к обеду уже, вижу, смотрит. Смотрит на стакан молока…
Стали мы жить-поживать. А в мае — и травка уже пошла, и трамвай заходил — проводили Марковну в город. Мы с нею плакали, а Вася мой — тот хохотун.
Через дверь слышался петушиный голос: «Ксения Марковна, Ксения Марковна!..»
«Боже мой! — роптала старушка. — Они пришли. Они всегда в марте приходят… Я попрошу их впредь хотя бы за день звонить», — ей казалось, что эта мысль пришла к ней сейчас впервые. Ей казалось, что и дверь, собственно, она еще не успела открыть, а они — Вася и Настя — с каждым годом они становятся все меньше и меньше — уже успели ее обцеловать старыми, бескровными губами, затолкать подарками, без спроса вытащили тапочки — совсем не те, — и вот, разглядывают себя в трюмо — такого у них в деревне нет. И все это время в открытых дверях свечой стоит их племянник — «Племяш», большой, добродушный, который в жизни передвигался исключительно по чьему-нибудь понуждению.
Ксения Марковна смирялась. Прижимала седые волосы к головке и во главе гостей входила в комнату. Указывала на стулья, спрашивала о здоровье, в то время как Настя исчезала на кухне, куда с шумом уволакивала сумку с продуктами и откуда раздавались то возмущенные, то радостные возгласы: «Спички? Где спички?.. Опять соли нет на месте, как в прошлом году… Нашла! Нашла!.. Разве можно соль держать открытой, она же тухнет!..» А Вася метался, спешил все рассмотреть, потрогать, изумляясь существованию ненужных вещей. Каждый год его осмотр завершался колебаниями: что там за книжища под потолком на полке — и решением: не упустить возможности ее достать.
Подставлялась лестница, и он убывал в полутьму припотолочного пространства, откуда доносились трудовые стоны, с которыми спускался вниз счастливый с дореволюционным изданием «Мертвых душ» Гоголя — и оглядывал всех: «Смотрите, что я нашел!»
Вася вращал толстые листы книги с иллюстрациями Верейского, а в коридорчике раздавались запах еды и звон посуды.
Ксения Марковна в низком кресле думала: «Я их понимаю, им нужны развлечения, разнообразие и другие люди».
Из кухни голос Насти доносил последнюю информацию:
— Теперь у нас Ксения Марковна две козочки — Нинка и Ксения. Я Василию говорю: «Ксеней-то зачем звать. Есть у нас Ксения — человек добрый, хороший». А он: «Так и козочка, смотри — добрая, хорошая». — «Ну и ладно, думаю, будем чаще нашу Ксению Марковну вспоминать». А коровки у нас больше нет. Стара стала, а заводить молодку — не то что не по силам, а не надо. Будет от нас боль-шой сюрприз!
Василий пальцем показал в сторону кухни.
— Она целую баклажку с козьим молоком прихватила, — выдал тайну Вася. — Будем, говорит, Марковну молоком отпаивать.
Старая учительница думала: «Какие они, однако, озорники»…
ЭПИЛОГ
…Проходили двадцать — тридцать — пятьдесят лет, но тем, кто жил во время осады в городе, всегда казалось, что им довелось увидеть нечто поверх времени.
Никто не решится сказать, что люди, живущие на земле, готовы повторить это. Но сказать, что такое уже никто и никогда и не сможет выдержать, — значит устранить из будущего веру в человечество.
В истории военного искусства операции, блестяще осуществившие окружение противника, но так его и не сломившие, всегда будут вызывать подозрение. Историки осады будут вновь и вновь пересчитывать число защитников, запасы продовольствия, боеприпасов и всегда заподозрят в цифрах опасную относительность.
Они увидят: все делалось несвоевременно, но все вовремя исправлялось; решения принимались бездарные и нелепые, но в них, как показал ход событий, был великий смысл.
Осада этого города не была военным сражением в прямом смысле слова. По ту сторону фронта стояла победоносная, лучшая в мире профессиональная армия, по эту — вооруженные кое-как горожане и ошметки разгромленных армий.
В Ленинграде призыв войскам: «Отступать некуда — позади Ленинград!» — выглядел глупо.
Не было героизма в том, что бабушка шла с бидоном за водой на Фонтанку, а дистрофик-токарь точил детали, пока держали ноги. Если отбросить патетику, и стрелок в окопе ничего героического не совершал. У осажденных не было цели, с которой они могли согласиться или не согласиться.
И для старушки, и для токаря, и для солдата, и для малыша, только что появившегося на свет, — враг являлся образом абсолютной смерти.
И как бы ни было страшным и пугающим, чудесным и высоким, величественным и жалким в тех или иных моментах, деталях, поступках, по тем или иным документам происходившее с городом, — нужно понять и запомнить: перед нами не пьеса и не кино, не версия событий, не калейдоскоп впечатлений и переживаний, перед нами жизнь огромного города, попавшего в капкан смерти, — жизнь единого существа, чьи порывы и судороги, жалобы и проклятия — были борьбой все той же безвинной жизни, изо дня в день смотрящей в глаза смерти.
Мало кто из горожан за все годы блокады увидел в яви хотя бы одного вражеского солдата — но и бабушка, и солдат, трехлетний малыш и академик, ночующий в бомбоубежище своего дома, воспринимали врагов предельно лично, как свою собственную тень — тень преследующей смерти.
Враг поджег продовольственные склады, бомбит водокачку, жилые кварталы, орудия метят по трамвайным остановкам, перекресткам улиц, госпиталям, враг сбрасывает, издеваясь над голодными людьми, фальшивые карточки.
Враг не был анонимным, потому что был стерильно низок, расчетлив, методичен. Это был апофеоз деградации немецкой армии, которая тем сильнее вызывала чувство ужаса и гадливости, чем большие достижения цивилизации ее обслуживали.
Установки генералов и технология войны, освоенная солдатами, открывались во всей своей общей враждебности ко всем другим людям.
Если изыскивать в городе что-то с ними сходное по состоянию сознания и разбуженных инстинктов, так это человекоедение горожан, тронувшихся умом. Ни рассудок, ни инстинкт уже не удерживали их в человеческом сообществе, они опустились в состояние некоего ОНО — существа пожирающего — с зубо-желудочно-кишечным трактом, заменившим все.
Это приведенное сравнение удивит нас сходством итогового результата деградации тех и других. Не удивительно, что враг должен был позорно проиграть вместе со своими генералами, военными заводами, академиями и Гитлером, который в финале понял, что его немцы не заслужили право на существование.
Это был путь к моральному коллапсу, к самоубийству, к позорному одиночеству, ведь ни одному из них после войны нельзя протянуть руки.
Они вызывали чувство гадливости и снисходительной жалости у тех, кто был, несмотря ни на что, все же на жалость был способен.
…Мои слова не преувеличивают.
ДО СВИДАНЬЯ, ТОВАРИЩИ!
Повесть
Девятого июля 1941 года летчик Павел Чугунов возвращался в свою часть. Пять дней назад он вылетел на связном «У-2» с аэродрома — теперь до него оставалось минут двадцать лета — с заданием доставить кипу оперативных карт для войск, ведущих бои на пересечении границ Украины и Белоруссии. А там последовали другие задания, уже армейского и корпусного командования, и только сегодня, вывезя какого-то важного военачальника на тыловой аэродром, он возвращался в свой полк. Он знал, что немецкие «мессера» шныряют и в этих местах, но был уверен, что его приключения на сегодняшний день закончились, можно не вертеть по сторонам головой, — и расслабился. Впервые с начала войны с таким беспристрастным любопытством летчик смотрел вниз на уходящие назад поля, на рощицы, оконтуренные длинными тенями, на паровозик, влекущий состав почти в одном с ним направлении. Неправдоподобной обычностью веяло от равнины. Склонный к язвительности, когда ему предлагают принять желаемое за действительное, он не верил благодушию наступающего вечера; этот мирный пейзаж ему казался наивной маскировкой наступившего на земле хаоса. И паровозик, думал он, наверно, следовал не туда, куда нужно, и вез не то, что надо было бы, да и машинист не знает и не может узнать, что в этот момент делается и что нужно делать.