Страница 17 из 54
Ее тренированный педагогический ум представил их такими, какими они были в детстве, — в детских брючках и юбочках. Там они были нормальными детьми. Но у них были другие учителя. Она сказала:
— Я пометила крестиками школьников, которые еще живы. Помогите им, чем можете, — они находятся в очень, очень плохом состоянии… — И взялась за сумку.
— Ксения Марковна, покажите-ка вашу карточку, — сказал ответственный товарищ.
Учительница положила карточку на стол и повернулась к выходу. Они увидели в карточке вырезанные талоны.
— Ксения Марковна, что вы! Мы не отбираем у вас карточку. Вы отзывчивая женщина, но вы не смейте отдавать то, что положено вам. Мы с вами не отвечаем за каждую разиню, которая теряет карточки. Что касается детей, мы знаем их настоящее положение…
Учительница закрутила платок вокруг головы, натянула варежки и вышла на улицу. Ничего Ксения Марковна не хотела знать, ни о чем не хотела помнить — внутри стало просторно. Теперь она может думать о чем угодно, идти куда глядят глаза. Но это была горькая свобода, и слезы сожалений, которым не было конца, побежали по щекам.
Горе тому, кто верил прекрасному в этой жизни.
Еще ночью поняла, что не хочет умереть ни в постели, ни в темных тесных дворах, ни на улице, где ее тело тотчас заметят и слабые руки всю обшарят. Она уйдет в поле, где много неба, а под снегом трава. В поле убит Сева — и ее место тоже там.
Она спросила мужчину, тащившего за веревку санки с несколькими дощечками:
— Вы не знаете, как можно выйти за город?
Он не удивился. Только поинтересовался, не думает ли она, что за городом дров больше. Размышлял долго. Его озябший нос висел над нею.
— Идите до Московского вокзала, а оттуда по путям: станции «Сортировочная», «Фарфоровый пост»… Там уже поле…
Она пошла серединой улицы, как шли все. Пошла быстро, даже дыхания перестало хватать, — потому что шла к Севе, потому что солнце, купаясь в искристом воздухе, уже заходило за дома. В ту же сторону шла она не одна: кажется, вся улица двинулась туда — в поле, к мужьям, братьям, детям. Казалось, невидимые волны человеческих стремлений пронизывали морозный воздух и, не сталкивая между собой, влекли каждого к его собственному пределу.
…Некоторое время ее и других идущих держали в парадной дома. В порыжевшем на закате небе раскаленно визжали снаряды и падали с глухим грохотом сердито и не страшно. Потом она снова шла, но теперь почему-то с нею не было сумки.
Потом промчалась пожарная машина. Потом прошла дом, в котором когда-то побывала в детстве, — он был разрушен.
Увидев вокзал, заволновалась, но вокзал был закрыт. Спросила мужчину — мужчины должны знать, где поля, на которых они воюют. Учительница, наверно, показалась прохожему смешной. Он растягивал губы, посматривая на маленькую, решительно настроенную женщину, не понимающую, что искать поле — это просто смешно. Он был очень грязен — и лицо, и пальто, зубы были тоже черны.
— Дамочка, идите по десятому маршруту, помните, как «десятка» ходила? Дойдете до Ржевки, до кольца, а там п-о-о-лей этих! — выбирайте, какое понравится, — и снова показал черные зубы.
Она шла мимо дворов с разобранными заборами, развалин домов, булочных с толпенками меняльщиков, солдат с опухшими лицами, баррикад, с проходами для проезда, мимо надолбов…
Вот Ржевка. Уже стало темно. В маленьких домиках топили печки, кое-где огоньки просвечивались сквозь светомаскировку, за которой здесь, на окраине города, наверно, особенно не следили. Мертвая тишина стояла над улицей. Только чуткий слух мог различить в воздухе глухое шевеление далекой войны. Стали попадаться места, которые можно было бы принять за поле, но она понимала, это пустыри, на которые сваливали мусор, сейчас под сугробами невидимый.
То чувство свободы, которое испытала, покинув райисполком, сжималось, сокращалось — оставался лишь маленький комочек, его грела робкими картинами детства, воспоминаниями о тете Маше, муже, который давал ей смелость жить до сих пор, о каких-то песнях, о каких-то стихах, о какой-то музыке. Все это, разбуженное в памяти, переместилось вперед — в пространство впереди. Теперь пустота и одиночество приобрели конечный размер. Тяжело и все слабее дыша, учительница уже с трудом передвигала стынущие в бурках ноги.
Широкая дорога закончилась, дальше пошла — узенькая и чистенькая. По ее сторонам показывались кустики. Они торчали из-под снега, как скелетики, и дрожали на ветру, от которого слезились глаза. Учительница прикрыла веки, и казалось, что не идет, а падает в темную пропасть, и хотелось выставить руки. Здесь уже не было ни домов, ни заборов — тут началось настоящее поле.
Оставалось самое простое — дождаться, когда остановятся сердце и ноги, только усталость и город — он будто вслед за нею передвигал свои опухшие от водянки ноги и наваливался на нее сзади темной горой. Остановилась, качнулась. «Боже ты мой…» — повела застывшими губами. «Еще немного», — проговорила себе… Комочек жизни совсем съежился и застыл.
Высоко над полем показался огонь. Не она, а кто-то другой удивился в ней: ах, вот оно как! Вот, как оно приходит. Вот так было с дорогим Севой…
Огонь качался и приближался. Учительница остановилась. Ее глаза не отрывались от огня. Двигались с огнем и тени. Потом послышался скрип шагов, который показался ей угрожающим. Хотела уйти в темноту, в дрожащие кусты. Но сугроб по сторонам дорожки был слишком высок.
Это были люди. Их было человек десять. Они разговаривали. Один из них нес фонарь, поднятый на длинной палке.
— Эй, кто тут? — окликнул ее напряженный голос.
Свое «я» Ксения Марковна еле услышала. Люди подошли. Свет бил в глаза. Они были в шапках, рабочих ватниках и валенках.
— Из города пришла?.. Менять, что ли?..
— Что есть у тебя?..
— На деньги, что ли?..
Они не удивлялись ее молчанию. Они сами решали, кто и зачем в такое время приходит на их поля.
— За молоком, наверно, — предположил один.
— За молоком, значит, — удостоверил другой.
— Молоко у Кругловых. Больше ни у кого здесь нет.
— Что-то не слышал я, что Васька молоко торгует?.. — засомневался кто-то.
Заговорили о молоке между собой. О борьбе, которую ведут между собой военные части. В начале один начальник дал команду корову на мясо зарезать. Но другой уже выписал Кругловым справку о том, что корова приписана к госпиталю — тяжелораненым молоко требуется. Но ходит слух, молоко отвозят одному туберкулезному начальнику повыше всех. И за коровой следит НКВД. Они и сено подвозят. Разговаривая, пошли дальше, оставляя после фонаря смертельную тьму. Но один оглянулся:
— А к Кругловым еще идти — будет сверток направо, — там дом их и стоит. Смотри, не пройди…
И еще послышалось:
— Эх-ма! Что только сейчас не деется, где народ ни бродит!..
Мысли Ксении Марковны спутались. Поле, корова, молоко. Люди объяснили, пройти ей осталось совсем немного. Помогая себе руками, поднялась на пригорок. Ветер закрутил юбку, заморозил. Черный дом приблизился. Вот дверь, крыльцо, но ступенек нет — метель намела сугроб…
— Мать моя родная! — всегда радостно вскрикивала Настя Круглова, когда рассказывала о появлении Ксении Марковны в ее доме. — Тихо. Как в погребе. Симка — поверите — не залаяла. А собака была: на дороге человек пройдет — она его уже облаивает! А тут человек к избе подошел — не слышит… И я ничего не слышу. Сплю-не сплю, — Васю поджидаю. И будто кто-то меня под бок подталкивает: будто что-то неладно на дворе. Надоело гаданьем мучаться — ругаясь иду. Ну и — тихо всё. Вернулась в избу — и будто постучал кто-то в дверь с улицы, на крюк закрытую, еще как в городе началось всё это.
Зажгла лампу. Крюк откинула. Дверь толкаю — не открывается, снегу нанесло. А я толкаю, спешу чего-то, кое-как пролезла: человек у крыльца лежит. Подбрасывали мертвецов-то! А я мертвецов, ужас, боюсь. Но тут — я не своя, под микитки хвать — живой-мертвый еще не знаю. Тащу в дом. И скорее дверь закрывать, будто человека украла. Вот как!