Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 54 из 78

Алексей повел Маринку за руку, как дочь или младшую сестренку; и, как дочь или младшая сестренка, она боялась, что учительница музыки ее не примет, потому что не найдет у нее способностей.

— У тебя прекрасный слух, ты ведь поешь! — убеждал ее Алексей.

И вот полукаменный, наводящий на подозрение в дореволюционном зажитке дом. У дома когда-то было парадное крыльцо с козырьком на витых в виде кренделей, подпорах, но проржавел козырек, дверь искривилась и осела. Теперь она была наполовину закрыта наслоениями эпох: дореволюционным булыжником, нынешним бутовым камнем и асфальтом. Когда-то, наверное, они легко распахивались и залетали на это крыльцо набриолиненные кавалеры в цилиндрах, с тросточками.

Как поблекшее отражение тех времен, им открыла дверь старомодная дама, похожая на артистку Раневскую. В отличие от добрых чудачек, героинь Раневской, эта была по-настоящему строга. Пронзительно озирая, она провела их в тесно заставленную старыми вещами комнату. Было там пианино с медными подсвечниками и стертой крышкой, резной шкаф, голова оленя, вырезанная из красного дерева, чайный столик на перекрещенных бамбуковых ножках, потемневшая фарфоровая ваза.

— Только я по школе Байера, — заламывая костистые пальцы, сказала пианистка, и волосатые бородавки на ее щеках ощетинились. Видимо, даму озадачивал Алексей: в отцы девочке он не годился, на брата был непохож, и эта неясность ее делала особенно сдержанной.

Алексей не знал, что за школа Байера, чем она хуже или лучше другой школы и есть ли еще какая школа игры на фортепьяно.

— Мы согласны, — расплылся он в улыбке, выдавая свое добродушие.

— Тогда два раза в неделю, — сказала дама и поправила браслет на костистой, с обвисшей кожей руке.

Когда они выскочили из особняка, Маринка взглянула на Алексея сияющими от счастья глазами и не сказала, а пропела:

— Ой, как хорошо!

Алексею захотелось схватить и поцеловать Маринку, но обязанность благородного покровителя таланта мешала ему это сделать.

— Какая ты у меня хорошая! — выдохнул он. И все-таки поцеловал ее. А Маринка вдруг всхлипнула и бросилась от него бежать. Он догнал ее, схватил за плечи.

— Ты что, я ведь тебя люблю, — запыхавшись от бега, сказал он.

— Разве так любят-то?

Алексей опешил, он не знал, где и когда должен был поцеловать Маринку именно так, как это представляла она.

— Ну, извини, извини, — покаянно проговорил он, не чувствуя вины. — Можно я тебя поцелую тихонько-тихонько?

Она вздохнула.

— Ты только никому не говори, — и тихонько сама поцеловала его.

«Милый мой ребенок, — в приливе нежности подумал Алексей. — Не бойся, я не обижу тебя, я стану всю жизнь нежно тебя любить и смотреть в твои глаза».





Все жаркое лето Алексей водил свою Маринку к полукаменному особняку и, прислушиваясь к бесконечным гаммам, гулял по тротуару. Он верил, что Маринка будет играть большие красивые пьесы. Но пока доносились однотонные, усыпляющие гаммы и недовольный голос музыкантши. Алексею было обидно за Маринку.

А каким счастливым и гордым был он, когда его Маринка, краснея и путаясь от смущения, сыграла на фальшивившем редакционом пианино какую-то детскую полечку. Эта полечка ему показалась восхитительной. И сидя в редакционном пустом зале, куда тайком удалось провести Маринку в воскресный безлюдный день, он наслаждался. Правда, он понимал, что исполнение не заслуживает такого восхищения, но не мог удержаться от похвал. Как иначе! Ведь эта беспомощная игра была, наверное, таким же огромным броском вперед в сравнении с картонным пианино, как переход доисторического человека от простой палки к каменному топору.

УТРО ПОЗДНЕЙ ОСЕНИ

Серебров жил на два дома. Работал в Ложкарях, а ночевать ездил в Ильинское, каждый раз вразрез с законами геометрии убеждаясь, что кривая объездная короче прямой ухабистой дороги. Он говорил теперь, что если есть ад, то он помещается между Ложкарями и Ильинским. Заведующий роно «золотушный» Зорин не отпускал Веру из Ильинской школы, ссылаясь на то, что в Ложкарской десятилетке нет ставки литератора, а в Ильинском некого назначить завучем. Надо ждать до нового года. Серебров не донимал Зорина потому, что где-то вблизи, чуть ли не в самом воздухе носилось предощущение перемен. Арсений Васильевич Ольгин зазвал его к себе в кабинет и разоткровенничался: собираются забрать в область главного инженера Морозова и вот тогда… Тогда, понял Серебров, нет никакого резона торопиться Вере с переездом в Ложкари, коль придется им стать крутенскими жителями.

В эту осень Серебров обнаружил в себе ухватливость закоренелого семьянина. Вера задерживалась в школе, поэтому хозяйничали они вдвоем с Танюшкой, тщеславно ожидая похвалы. Серебров даже отремонтировал погреб и ссыпал туда с десяток мешков картошки. Он дотошно изучил потребности семьи и закупал в Ложкарях и Крутенке крупы и консервы.

— Ты видишь, что я человек основательный, — хвалился он перед Верой. — Вот еще мяса накопчу, Павлин Звездочетов обещал научить.

— Страшно, даже ужасно хозяйственный, — с трудом отскребая со сковороды подгоревшую картошку, соглашалась Вера.

Сеттеру Валету стало веселее. От его лая, от Танюшкиного писка в доме было шумно. Дочка возилась с Валетом, теребила цепкими пальчиками его мягкую пегую шерсть или, повязывая платком, требовала непослушным язычком: сыпи, сыпи. Валет все это покорно сносил, но в глазах его видел Серебров один и тот же немой упрек: вот, мол, до какой жизни ты меня довел: превратился я из заслуженной охотничьей собаки в игрушку, а разве для этого существуют сеттеры-лавераки?!

— Не сердись, не сердись, — трепля вислые уши, просил быть великодушным Валета Серебров. — Вот освобожусь, на охоту пойдем.

— Не сердись, не сердись, — повторяла Танюшка. — С папой Гайкой пийдем.

Если удавалась вернуться пораньше из Ложкарей, натянув на Танюшку капюшончик, Серебров садил ее себе на плечи и нес на околицу села. Здесь Валет с Танюшкой гоняли трехцветный мяч. Валет намеревался мяч укусить и укусил бы, но Серебров предупреждающе кричал: фу!

— Фу, — повторяла Танюшка и грозила Валету пальцем.

Потом усталые, они сидели на вросшем в землю бревне и смотрели на лес, на дорогу, на озимь. Серебров без особой грусти постигал, что этой осенью прерывается связь с былой беззаботной молодой жизнью. Пришел ей конец. Женатый он человек. Но это не огорчало его. Давно прошедшей, случившейся вовсе не с ним казалась теперь любовь к Надежде, его бессильные старания уговорить ее поехать в Крутенку. Каким наивным мальчиком был он! «Ну, все — все», — обрывал он свои воспоминания. Лучше было не думать об этом. Отчего-то он даже в мыслях боялся ворошить недавнее свое прошлое.

Лучше думать о том, что рядом. Глядя на озимое поле, убеждался он еще раз, что и правда нивы у Ефима Фомича Командирова, как ковер, который бросают вытирать ноги. Да и только ли нивы. Сена ильинцы взять почти не сумели, завозили в тюках южную дорогую солому, а разлохмаченные кучи своей так и кудлатил ветер: не хватило времени ее прибрать. Беззаботность эта Сереброва даже не сердила, а забавляла. Надо же, как все безалаберно… Ни скотины, ни кормины, как бы сказал Маркелов.

По Ильинскому Серебровходил, как ходит по провинции человек из столицы: во всем замечал безвольную, неумелую руку Панти Командирова. Но странно, Пантя бодрого духа не терял. Встретив посреди разъезженной улицы инженера Сереброва, каждый раз предлагал переходить в его колхоз, чем за такие километры гонять машину. Серебров смотрел на плохо бритый мягкий подбородок Панти и отвечал вроде в шутку, что не справиться ему в «Труде», а выходило, пожалуй, всерьез.

В центре Ильинского, близ старой церкви с покосившимся от грозы крестом находилось самое популярное общественное место — давно пережившая свой век деревянная сельская лавка.

На ее высоких ступенях в вёдро сидели придумавшие «строить» мужики, старушки с «бадожками», пришедшие из своих деревень за хлебом и иным припасом. С поразительным, непонятным Сереброву терпением ждали они продавщицу Руфу, краснолицую, с большим, похожим на ягоду викторию носом, решительную женщину, о которой говорили, что она из-за плохой погоды и несносной дороги может оставить на потребсоюзовском складе спички, мыло, сахар, но водку и «чернила», как называли изделия винной промышленности, хоть по-пластунски, да притащит через грязь и снега.