Страница 1 из 78
A
В романе известного кировского прозаика рассказывается о судьбах наших современников, становлении характеров молодых людей, их отношении к делу, к жизни, к любви.
Владимир Ситников
ПОМАЗКИНЫ
МАРКЕЛОВСКИЕ УНИВЕРСИТЕТЫ
ШЕФ И ПОДШЕФНЫЙ
РАЙСКИЙ УГОЛОК
ЗИМНЯЯ ГРОЗА
ВДВОЕМ С ВАЛЕТОМ
БАННЫЙ ДЕНЬ
СОПЕРНИКИ
ОТ ПЕРВОЙ ТРАВИНКИ
БЕРЕГА
КАРТОННОЕ ПИАНИНО
УТРО ПОЗДНЕЙ ОСЕНИ
ПРЕДСЕДАТЕЛЬСКИЕ ДНИ И НОЧИ
СВАТОВСТВО
ТЕРЕМ ТОТ ВЫСОКИЙ
ЛЕДЯНЫЕ ЦВЕТЫ
ОБ АВТОРЕ КНИГИ
Владимир Ситников
СВАДЕБНЫЙ КРУГ
роман
ПОМАЗКИНЫ
Настал день, когда главный инженер колхоза: Серебров заявил Григорию Федоровичу о том, что ему надоело кочевое житье. Работа, как в столице, за. двадцать километров, да и у Ольгина лопнуло терпение: требует освободить комнату в общежитии.
— Та-рам-па-рам, — легкомысленно пропел в ответ Григорий Федорович, и конопатое лицо его приобрело решимость. Он поднялся во весь рост. — Ну что ж, поехали. — Ив распахнутой по-купецки шубе вышел на крыльцо.
Капитон, развернувшись на пятачке, сорвал машину с места и вихрем пустил по дороге. С азартом, рожденным в тележный век, за «газиком», оглашенно лая, ударились ложкарские собаки, намереваясь схватить колесо за рубец ската, но, наглотавшись снегу пополам с бензиновой гарью, пристыженно отстали и разбрелись по тропинкам.
Капитон знал все. Он остановил машину около дома Митрия Леонтьевича Помазкина, или просто — дяди Мити, печника, которого председатель именовал своим заместителем по общим вопросам.
Гремя стылыми подошвами, зашли в дом, напустив белого холодного воздуха. В игрушечно маленьком доме с покатым полом, по которому трудно было идти к окну, сладковато пахло солодом, кислой квасной гущей.
— Как живешь, заместитель? — спросил Маркелов розовощекого старика с воронено-черной, как тетеревиный хвост, расходящейся надвое бородой.
— А что в сухом-то месте сделаецца? — ответил старик, суетливо освобождая для гостей стулья и табуретки.
— Есть ли у тебя место, Митрий Леонтьич? — спросил его Маркелов, зная наперед, что место найдется и что дядя Митя не откажет пустить постояльца.
— Как не быть-то, Григорий Федорович, — засуетился дядя Митя. — С Ванькой вместе жили, хватало, а теперь вот построился он и отделился, дак вдвоем со старухой колеем.
Маркелов бесцеремонно прошел в переднюю часть избы, где высилась широкая, тщеславно поблескивающая никелем кровать. Над ней красовался клеенчатый коврик, на котором изображен был свадебный поезд. Кокетливые лошадки с курчавыми челками легко несли кошевку с лихим сватом, белолицей невестой и усатым, но не таким усатым, как сват, женихом. Мимо свадебного поезда мелькали мельница-ветряница, деревня с желтыми огоньками. Видно, напоминала дяде Мите эта купленная в базарный день картинка о жениховской поре, когда он, определенно, был таким же лихим усачом.
— Девки-то больно баски да ядрены, — восхитился дядя Митя и звонко щелкнул зароговевшим пальцем по второй кошевке, в которой ехали две дебелые девы с фарфоровыми лицами.
Маркелов ткнул пальцем в клеенку и сказал:
— Чур, эту мне, а вон ту — тебе. Ну, так куда поселишь Гарольда Станиславовича?
— Пущай на кровати спит. Мы на печи со старухой.
— Не доканают его девки-то эти? — спросил озабоченно Маркелов.
— Да не, не, в обиду не дадим, — гордый тем, что шутки понимает легко и быстро, откликнулся дядя Митя. — Уберегом.
— Ты тут у меня Гарольда Станиславовича-то не обижай, — все так же бесцеремонно разглядывая закутки в доме, говорил Маркелов. — А то он еще отругиваться не умеет. В институте, видишь, промашку дают, ругаться не учат, а у нас с тобой то и дело птички выпархивают, а он ведь интеллигент. Уши-то у него побереги.
— Да что ты говоришь-то? — всерьез ужаснулся дядя Митя, заученно деля надвое свою черную бороду. — Кого я обидел-то? Ни в жисть. Только развеселю, буди, а так — нет.
— Ну, добро. Раз ты мой заместитель, дак уж форс держи, — продолжал Маркелов. — Чтоб все было бастенько — обед, ужин. Когда надо, банька.
— Дак как иначе-то, дак как иначе-то? — суетливо повторял дядя Митя. — Я всей душой. Я ведь тут за тебя, Григорей Федорович, многих наставляю, дак не слушаюцца, не слушаюцца, черти.
— Тяжело нам, руководителям, дядя Митя, да что сделаешь, до отчетного собрания терпи.
Такая манера разговора нравилась и Маркелову, и дяде Мите.
Провожая их, в сенях дядя Митя спел Маркелову хлесткую частушку, и тот от души похохотал, одобряя старика.
Дядя Митя оказался говорливым и непоседливым стариком. Особенно он был неспокоен, когда, сложив печь или перекатав и умягчив твердые фабричные валенки, приходил домой навеселе. Под оханье жены, маленькой, тихой тетки Таисьи, он сыпал одну частушку смачнее другой. У тетки Таисьи были по-молодому светлые, чистые глаза с расходящимися солнышком морщинками. Эти морщинки делали лицо добрым и приветливым. В оханье тетки Таисьи угадывались и осуждение мужа, и удивление его проделками.
— Ой, старик, — сокрушалась она. — Будто вовсе окозлел ты. Вот уеду к Люсе в город, дак пропадешь тут один.
Но угрозы на дядю Митю не действовали. Чувствовалось, что ни ругаться, ни стращать мужа тетка Таисья толком не умеет. Она говорила неловкие мягкие слова, которые еще больше разжигали в нем задор и озорство.
— Слышь-ко, Станиславович, не сердися токо, расскажу, какую я песню про моего кума Целоусова пел, покуда в парнях бегали, — оттащив от инженера сеттера Валета, говорил Помазкин. — Рыжой он был, будто петух кокотинский, чисто огонь.
И дядя Митя, щуря не потерявшие озорного блеска глаза, торопливо, боясь, что инженер не дослушает его, шептал на ухо частушку о рыжем куме Проньке Целоусове.
— Я ведь здорово ране пел, вот теперя так не выходит, потому што зубей нету, — сокрушался он.
— Вставим зубы. Хочешь, дядя Митя, весь рот будет золотой? — говорил Серебров, глядя в печальные понимающие глаза Валета.
— Да нет, мне подешевше, — скромничал дядя Митя.
— Як отцу вас свожу, в госпиталь, как участника войны, направят и там зубы сделают.
— Ух, ядри твой, — вырвалось у дяди Мити восхищение. — Тогда мы с тобой, Станиславович, погуляем с зубям-то.
Серебров смеялся, а дядю Митю подмывало отчебучить еще что-нибудь позабористее, и он опять нашептывал на ухо бывальщины про своего кума Проньку Целоусова, которого «на войне ранило, сказать, дак никто не поверит, в секретную принадлежность, но лютости по женской части тот не потерял».
— А одинова он в город поехал. Масло надо было продать. Денег-то тогда, вишь ли, не давали. И вот взял он кило масла с ледника.
Тетка Таисья начинала охать и стонать еще сильнее, заглушая рассказ о лютом Проньке Целоусове.
— Хватит, дядь Мить, хватит, — понимая, что от памятливого старика не спастись, охлаждал его Серебров. — Тут мне надо разобраться с запчастями и списанной техникой, — и, сделав сосредоточенное лицо, уходил в переднюю комнату, где стоял хлипкий столик. Валет, постукивая когтями, шел следом и умиротворенно ложился около его ног.
Дядя Митя, томясь без слушателя, кряхтел, вздыхал и говорил обиженно:
— Когда так, дак к Ване схожу.
Видно, хотелось ему выговориться, а здесь воли не было. Дядя Митя уходил, скрипя на морозе литыми галошами. Тетка Таисья, тихо вздыхая около печи, слушала по радио про войны и перестрелки, шептала:
— Ой, скоко бедного народу гинет да страдает. — Она сочувствовала всем и всех жалела.