Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 25 из 78

— Ох, ох, ох, — вырывался у нее шепот. — Снега сыпучие, морозы жгучие. Выдуло ведь все у вас, ребята, вьюшку-то не закрыли. Хоть три истопля дров вали, тепло не удоржишь. Картошка-то сгорела. Гли-ко, глико, Я ужо патроновой чулок принесу, дак отчишшу. Патроновым-то чулком хорошо, — разговаривала она сама с собой, — Люся мне из городу привезла чулок-от.

Алексею становилось стыдно сидеть, тупо глядя в бумажный лист, когда старуха щепает на растопку лучину. Он взял из ее рук сухое полено, нащепал лучины, принялся расспрашивать про карюшкинцев.

— Дак мы — здеся, ишшо Вотинцовы. Ольга-то вовсе старуха стала, тожо вроде меня. Галька у нее на ферме работает. Галька-то ведь больно востра. Выходила замуж, с мужиком-то уезжала, да он больно куражливой оказался, дак, витебо, через полтора месяца опять в Ложкари приехала.

Алексей с радостью узнавал слово «витебо» — видит бог. Так же говорит мать.

— В самой-то деревне Илюня Караулов с Марьей осталися, дак, поди, уж померли, плохи были.

О Карюшкине разговор был со вздохами, печальный.

Таисья оживлялась, когда Алексей спрашивал ее о сыне Ване.

— Гарольта-то Станиславовича видела, в Крутенку поехал, дак, поди, и Ваня с ним. Опять чо-то декуюц-ца. Ваню-то хвалят, больно хвалят. Все вместе они.

Потом Таисья говорила, что Люська, меныиая-то, у нее тоже, как Алексей, в городе живет, на экспедитора выучилась. Приезжала, дак хрену целый мешок увезла.

— Хрен-то раньше я все солью с одворицы выживала, расти ничему не давал, а Люся-то говорит, теперь хрен в ходу. Консерву-хренодер делают, — пояснила Таисья.

Потом она обращала внимание на его валенки, стоящие у порога, и говорила, что самокатки лучше фабричных, дак она старику скажет, чтоб перекатал их ему. На новые-то надо три фунта шерсти, а на перекатку, дак меньше.

Алексей слушал маленькую старушку и завидовал определенности ее интересов и заключений. Сварив обед и все аккуратно прибрав, Таисья тихонько стучала ему.

— Пойду уж, Олексеюшко, не стану тебе мешать, а ты учися, — говорила она и надевала старую, тяжелую шубу. — Поешь, жданной, оппетиту хорошова, — она так округло, вкусно произносила это слово «оппетит», что Алексею и впрямь хотелось поесть.

— Давай вместе поедим, тетя Таисья, — просил он.

Обедать Таисья не оставалась. Видно, был для нее теперь Алексей забытым неизвестным человеком, которого она чужалась.

— Как да старик нагрянет? Вдруг из больницы отпустят? Если угаром запахнет, дак в печь-то погляди, поди, головешка там осталась, — наставляла она Алексея. — Ну, учися.

Алексей хмурился: да, мол, надо «учиться», и, поев, шел к столу. Он завидовал Гарьке. Тот занимался понятным, определенным делом. Заскочил проведать, спросил, жив ли Алексей, не пора ли звонить в наборный цех, чтоб присылали курьера за рукописью.

— Пишу молоком, — хмурясь, ответил Алексей.

— Может, привезти флягу сливок? — откликнулся Гарька. — А я сегодня уже отмахал двести километров, ездил в Усть-Белецк на завод, договаривался насчет блоков.

Вечером Серебров ввалился с Ваней Помазкиным. Крутошеий, будто зубр, неуклюжий и сильный, Ваня совсем не похож был на того, прежнего карюшкинского чумазого плугаря, каким помнил его Алексей. Пожалуй, только манера разговора осталась. Слова вылетали быстро, очередями. Лицо молодое, округлое, а кисти рук огромные. Казалось, что эти с въевшимися навечно черными шрамами и обломанными ногтями пятерни гораздо старше самого Вани.

Алексей пытался склонить Помазкина на разговор о Карюшкине, но тот отнесся к тому, что деревни нет, спокойно: ни вашего, ни нашего дому нет. Раз нет, нечего и вспоминать. Его больше задевали нынешние дела. А Алексею казалось, что, съездив в Карюшкино, он сможет узнать что-то необыкновенное, неведомое до этого. Хотя бы то, почему так любили и уважали однодеревенцы его деда Матвея и добро вспоминают об отце, хотя тот погиб совсем молодым, 19-летним.

А Ваня с жаром спорил о каком-то эксцентриковом колесе. Отбирая друг у друга шариковую ручку, рисовали они с Серебровым это колесо на листках бумаги.





— Да нет, не так, — сердился Ваня. Он водил в воздухе крепкопалыми руками и досадовал на инженера.

Серебров морщил лоб, цыкал зубом. И у них были свои мучения, но мучения шумные, веселые и сердитые, а Алексей тоскливо погибал один на один с бумагой.

Серебров хвалился, что во всей красе и полноте покажет Алексею сельскую жизнь, но слова не сдержал: подкатил к дому на «газике» и, хлопнув Алексея по плечу, объявил, что уезжает на неделю в Тульскую область.

Алексей обиженно засобирался домой. Появился повод для отъезда. Он в глубине души даже рад был этому, с него снималась теперь вина, ее добровольно принимал на себя Гарька. Он был виноват, потому что уезжает за какими-то кран-балками. Как Алексей будет тут без хозяина? Нет, он не останется, он вернется в Бугрянск. Ему же надо искать работу. Он пойдет в гороно, потому что, живя здесь, убедился, какой он бездарный журналист.

Но Серебров вину принимать на себя не хотел. Перестав совать в портфель всякую командировочную мелочь, подступил к Алексею.

— Ты знаешь, как называется такая причинная связь? — сердито спросил он. — Влияние северного сияния на рост телеграфных столбов — вот как. Тебе впервые в жизни выпадает возможность всласть посидеть одному, а ты удираешь. Никуда я тебя не отпущу. На крыльце посажу дядю Митю с дробовиком, пусть охраняет. А если выскочишь, он тебе всадит в твой упитанный зад заряд дроби, тогда уж действительно больше не сядешь.

— Нет, знаешь, я должен ехать, я тебе не сказал, — нудно тянул Алексей, понимая, что это упрямство все погубит, но ничего не мог поделать с собой. Разъедающая, как ржавчина, как соль на царапине, обида точила его.

— Балбес, охламон, лодырь, — ругался Серебров, бегая по квартире. Алексей с оскорбленным лицом бросал в чемодан блокноты. Ну и пусть, он лодырь, балбес, пусть ему будет хуже, пусть он станет пропащим человеком, пусть, как ледяшка под каблуком, рассыплется его хрустальная мечта написать что-то пронзительное до слез, он все равно уедет и уже никогда больше не возьмется писать, а станет скромно учить пятиклассников. Это не так почетно, но это нужно.

Однако Серебров знал, как надо укрощать «слонов». То ли запомнил с детства, то ли сейчас понял. Он обнял его, силой посадил на тахту, взъерошил волосы, потрепал по щеке. Большой, беззащитный ребенок сидел рядом с ним.

— Не получаемся, Слонушко, да? — спросил он ласково и вздохнул.

— Какое тебе дело? — отмахнулся Алексей и пошевелил плечами, стараясь сбросить сочувственную Руку.

— Я знаю, что тебе тяжело, Лешенька, знаю, а кто говорил, что бывает легко?

— Никто не говорил, что легко, — подтвердил Алексей и отвернулся к окну.

— Знаешь что, не уезжай, — взмолился Серебров. — Глухарь уже выпевает первое колено, на глухаря сходим. Вот это охота! Оставайся, я тебе лосиные рога подарю. Ни у кого таких нет, а у тебя будут. Отличные рога!

Алексей сопел. Он понимал, что в Бугрянске ничего хорошего его не ждет, он уйдет в школу и исчезнет из редакции, предав то, в чем клялся Лине.

Серебров, как хан Кончак перед князем Игорем, крутился около Алексея, соблазняя его.

— Эх, какое чудо — охота на глухаря, когда тот начнет петь полную песню. Знаешь, этакий бородатый, краснобровый певец… — И Серебров, вскочив, показывал, как подкрадываются к влюбленному глухарю: надо сделать два шага и замереть. И хоть Алексею было недоступно это высокое увлечение охотой, он поверил, что пойдет на глухариный ток и будет подкрадываться к пернатому певцу, сидящему на елке.

— А вправду рога подаришь? — спросил он, вдруг понимая, что явилось откуда-то облегчение: то ли от этих сцен, то ли от того, что ему посулили рога.

— Ну о чем разговор?! — крикнул обрадованно Серебров и, как в детстве, провел ребром ладони по горлу.

— Последний солнечный луч лежал на подоконнике. Серебров уезжал, а бесконечная ночь была впереди.