Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 24 из 78

Маркеловская откровенность трогала Алексея. Вроде такими признаниями никто не делился с ним.

Вспомнил, как однажды в детстве стылым ясным вечером приехал к ним из Карюшкина в бугрянскую двухэтажку дед Матвей с деревянным чемоданом, у которого были уголки из жести от консервных банок. Он был какой-то желтолицый, худой. Казалось, и усы у него обвисли. Взгляд больной, страдающий.

— Вольный я теперь казак, Анюта, Огородову и печать, и колхоз сдал, дак у вас немного поживу, в больницу врач велел наведаться. Не председатель я теперь. На пенсию вывели.

— Дак что, тятенька, места хватит, — ни о чем не расспрашивая, проговорила мать.

Дед медленно снял шубу-борчатку с обшитыми мерлушкой карманами и полой, размотал длинный шарф с худой кадыкастой шеи. Сел, озадаченно потирая колени ватных штанов своими большими ладонями.

Когда дед ел разогретую картошку, подбородок у него поднимался к вислому носу, на проваленных щеках возникали беспомощные складки. Алексею было жалко его. Такой старенький он стал. Он подошел поближе к деду и ощутил на своей стриженой голове его шершавую руку.

Дед Матвей тихо и незаметно прижился у них. Видно, потому, что умел делать все: стеклить окна, подшивать валенки, переставлять двери, чинить настенные ходики, ремонтировать махровые от хлопьев сажи керосинки, выпиливать лобзиком рамки из фанеры, паять кастрюли.

Дедову мастеровитость первым ощутил Алексей, потому что вечером, когда он собирался лечь спать, были стоптанными и кособокими его валенки, а поутру они оказались на удивление крепонькими, постукивали толстыми подошвами. И Алексей с радостью подумал, что теперь может без опаски гонять по снегу мяч. С приездом деда Матвея в их комнате появились книги. Отодвинув работу, дед читал их, а потом сутулый, с опущенной головой и закинутыми за спину тяжелыми руками ходил по комнате и рассказывал о каких-то философах и писателях, со вздохом вспоминал Карюшкино. Алексей слушал деда, открыв рот. Дед знал больше, чем учительница Наталья Серафимовна.

Из-за одышки, из-за десятка других болезней деду Матвею нельзя было заняться настоящей работой. А без дела он не мог. Вот и чинил все, что приносили ему.

— Шебенькаю по мелочам, пока нездоровье, — пренебрежительно говорил он. А весной снялся и уехал в Карюшкино, но быстро вернулся обратно. И был еще печальнее.

Рассказывал, что когда шел от Ильинского к Карюшкину, встретил на проселке тарантас, запряженный вороным жеребцом. В тарантасе сидел Николай Филиппович Огородов, его преемник, председатель колхоза-гиганта.

— Матвей Степанович! — удивился тот.

— Я, Николай Филиппович. Вот смотрю, чего посеял, как растет.

— Что так официально? — остановив лошадь, но не вылезая из тарантаса, спросил Огородов. — Ну и как ревизорская проверка?

— Мало хорошего-то, Николай Филиппович. Плохи хлеба-то. Пахано-то как будто не плугом, — сказал дед.

— Наведем порядок. Ты ведь в шкурке ходил, а у меня шкурища, — хохотнул Огородов. — Целая губерния. Девяносто три деревни в колхозе. Двенадцать таких, как ты, председателей освободилось. Кто в конюхи пошел, кто в кладовщики, а есть вроде тебя, без работы ходят да вот косятся, все высматривают, убирались бы подобру-поздорову.

— Разгонишь, дак не спокаешься? — бросил дед.

— Да лесом я Карюшкино засажу, волков разводить стану и то выгоднее будет, — сердито кинул Огородов.

— Как язык-то поворачивается, — упрекнул дед Огородова, хватаясь за прясло. Перехватило у него дыхание.





Не выстоял огородовский гигант. Сам он пошел на повышение, а Колхоз разъединили. И вот новой лож-карской частью руководил Маркелов, с которым свела теперь судьба Алексея.

— Работать-то ведь легко, Лешенька, — лукавил опять Григорий Федорович, обнимая Рыжова. — Надо только придумать, как сделать, чтоб четыре тысячи скота с голоду не орали, чтоб на пяти тысячах гектаров хлеб под снег не ушел. А так все просто…

Алексей прощался с Маркеловым растроганно. Какие люди живут в его родных местах! И почему он так долго не ехал?

Ночью, когда легли спать и потушили свет, вдруг разоткровенничался вновь Алексей и начал рассказывать Гарьке, какая замечательная, чуткая, какая смелая была Линочка Шевелева. Она никого не боялась: с редактором, с Градовым спорила, Третьего Зама поставила на место, и ему, Алексею, от нее доставалось, если он писал скучным языком.

— А в тот вечер, когда была операция, разразилась гроза. Ты понимаешь, гроза зимой! — привставая на тахте, ужасался он. — Наверное, это было предзнаменование! Ты понимаешь?

Серебров слушал друга. Он знал, что Алексей обязательно должен выговориться, чтоб стало ему легче.

— Я тебя понимаю, я тебя понимаю, — повторил он, чтобы помочь своим сочувствием.

Утром, когда посветлела в окошке синь, в бездонной высоте неба, словно желая напомнить, какой стоит на дворе век, загудел самолет. Он ронял летние громы на крышу дома. Частота идущих с неба колебаний совпадала с частотой дребезжания плохо промазанных оконных стекол, и они, уловив ее, заражались реактивным восторженным звоном. Серебров вскочил, крякая, сделал присядания, фыркая, попил чаю, поиграл с собакой, натянул в коридоре пропахшую машинными ароматами куртку, заглянул в дверь и польстил Алексею:

— Ты спишь в такой позе, в какой изображают младенцев во чреве матери. Что-то беспомощное, слепое и еще безгрешное.

— Еретик! — огрызнулся Алексей и перевернулся на другой бок. Он думал, что надо бы запереть дверь, но ему не хотелось касаться босыми ногами холодных половиц. Алексей лежал, глядя в светлеющий потолок. Как в детстве, из сучков и древесных слоев возникали картины и портреты. Отвлекая его от этого созерцания, под окном ссорились ревнивые коты. Валет гавкал на них. Видимо, стыдил, но они все равно не унимались. Валет начал бегать, стуча когтями по полу, и скулить. Пришлось волей-неволей вставать.

С ленивым ощущением беззаботности Алексей без всякого интереса смотрел на часы. Десять. В редакции уже давно все сидят за столами. «А где Рыжов?» — наверняка мучается Рулада, любящий, чтоб все новости были известны ему первому.

Алексей смотрел на барометр: кто-то за ночь передвинул стрелку на «ясно». Намерзшийся Валет доверчиво тянулся к Алексею, клал на колени голову. Обстановка была вполне литературная. Русские классики любили собак. И вот он… Алексей храбро сел к столу, разложил бумагу, записные книжки, но странное дело, то, что так четко выстраивалось в голове, вовсе не хотело ложиться на бумагу. Исчезли те красивые, точные слова, которые, казалось, уже были найдены.

Поглаживая сочувствующего ему Валета, Алексей шел смотреть в кухонное окно: школа, магазин, сооруженные из слез Маркелова, по дальней дороге беззаботно катил оранжевый трактор, наверное, тоже со слезами выпрошенный Маркеловым.

Чтоб развеяться, Алексей пошел в сарай за дровами. День голубой, веселый; радуется, прыгает Валет. Алексей принес охапку сосновых и березовых поленьев, и вроде стало полегче на душе. Он напишет о Линочке. Опишет такой, какой она была: шумливой, задиристой, но человеком редкой души. И Алексей взялся за ручку, но опять увязло разогнавшееся было перо.

Стало легче, когда пришла жена дяди Мити тетка Таисья, чтобы сварить щи и затушить картошку.

Тетку Таисью по Карюшкину Алексей запомнил светлоглазой, круглоликой, а она оказалась сухонькой, худой. Ему нравились печальные приветливые лица пожилых женщин. В глазах у них таилась тихая грусть. И глаза, и морщинки у губ говорили о терпеливости, о мудром умении не торопиться с осуждением. Такое лицо оказалось у Таисьи.

— Ой, дак мне бы тебя на улице-то и не узнать, гли-ко, какой, настоящий мушшына стал, а ведь эдакой парнечок был, — пропела она с порога и показала рукой, каким был Алексей парнечком. — Как Анюта-то, жива, здорова?

Алексей, навалившись на косяк, рассказывал о матери, о Мишуне, о Раиске и Вальке. Тетка Таисья качала сочувственно головой, снимала шаль. Оставшись в бумажном примятом платке и старой обстиранной кофте с вытянутыми карманами, принималась за кухонные дела. Она бее делала осторожно, боялась стукнуть заслонкой, воду в кастрюлю наливала ковшиком почти беззвучно.