Страница 16 из 71
—
Не пойдут они, — сказала она устало. — Чуют беду, вот и спешат в лес. Их теперь никакая сила не остановит. Беги, пожалуйста.
Мария, словно навсегда прощаясь, прильнула к ней, поцеловала. В ее хрупкой фигурке, в бледном, осунувшемся лице увидела Дулма тот же знакомый страх перед неизвестным, что охватил и ее.
—
Потерпи, Дулмуша, — прошептала Мария. — Я мигом. — Мария побежала в сторону Зазы.
Дулма понимала, что вряд ли выберется отсюда живая. И только одно успокаивало: «Марию спасла. Мария успеет». Догоняя овец, шептала:
—
Подожди, дай ей добежать до Зазы!
Но тучи сгущались прямо на глазах, росли, пухли. Легкие, даже ласкающие разгоряченное лицо порывы неожиданно вновь появившегося ветра успокаивали: «Дойдет, успеет!»
Дулма лихорадочно гоняла овец: скорее найти тихую лужайку! Все-таки лес — не голая степь! Но лес стоял голый, весенний. И Дулма никак не могла найти надежное укрытие.
Не в силах больше сделать ни шага, обливаясь потом,
Дулма остановилась. Сразу же овцы скучились вокруг нее — в один огромный дрожащий ком. Стало темно. И в этой неестественной дневной тьме ее охватил страх.
— Что же это, Жанчип? А?
Воздух свистел, стонал, зловещие шорохи нарастали — вот и оказалась она наедине с метелью, с бедой, в которую однажды так захотела — в момент страшного рассказа Марии о блокадном Ленинграде. «Все на фронт стремилась. Вот и фронт тебе!» — неожиданная эта мысль заставила Дулму улыбнуться. И теперь не ветер свистит в ушах, а пули, и то, что пронзительный холод сковал ее — пусть! Так часто на фронте бывает, Жанчип писал ей. Ощущение, что Жанчип где-то рядом, но, как часто бывает на войне, просто выполняет другое задание, возникло в ней, и Дулма почувствовала себя сильной — страх растаял, будто его и не было.
Снова установилась тишина. Место Дулме не нравилось — насквозь продувает! Она кинулась в одну сторону, в другую и увидела небольшое ущелье. В него не могли спрятаться все овцы, но искать другое укрытие было некогда. Самых слабых овец и ягнят пристроила к себе поближе. Теперь, тесно окруженная овцами, чутко прислушивалась: когда обрушится на нее настоящий буран? Пусть уж скорее!
Ей было холодно. Вспомнились слова Марии о бездомных детях-сиротах. Не овец — голодных детей, несчастных стариков, женщин должна она спасти!
Где-то рядом, совсем близко Жанчип.
Наконец она услышала гул, нарастающий с каждым мигом, стремительно приближающийся к ней, — кажется, само чрево земли разверзнется сейчас. Ни просвета теперь не было — черная низкая сплошная туча вместо неба, возле лица, вот-вот накроет ее и более шестисот овец! С незнакомой до сих пор нежностью Дулма разглядывала их — уткнулись глупыми мордами в прошлогоднюю жухлую траву, торчащую из снега. К ней стремились, а не едят! А ягнята, наоборот, подняли к ней мордашки, как дети. Ягнят уже народилось больше двухсот! Шутка ли, восемьсот живых существ — под ее защитой. Дулма на какое-то мгновение снова испугалась, но мысль, что она не должна, не имеет права бояться, вернула ей покой. Она должна их спасти — они кормят и одевают солдат. И Жанчипа!
Гул все приближался. Голые верхушки деревьев мед
ленно, жалостливо, будто тоже прося ее защиты, покачивались. Неожиданно повалил снег. Как она любила снег! А теперь испугалась его. Он был густой и липкий. Ей показалось, что он, как и небо, черный! Засыплет ее, и она из-под него не выберется.
И вдруг внезапно с ужасающей силой ударил резкий ветер. Дулма покачнулась, одежда ее мгновенно промокла насквозь. А ветер усиливался. Теперь лес шумел, качался, стонал, словно огромный многоголовый, многорукий зверь. И качалась под небывалым этим ветром Дулма.
«Ты здесь. Ты видишь меня, — шептала она немеющими губами. И все клонилась то в одну сторону, то в другую, — Погибнут овцы, тогда и мне не жить!» Снова в нее вползал неодолимый страх. А вслух она успокаивала овец:
—
Потерпите, не упадите, не погибнете! Подождите.
Бессмысленный лепет, срывающийся с ее все более
немеющих губ, видимо, держал овец — они жалобно блеяли, будто плакали, и смотрели на нее с надеждой, все плотнее и плотнее сбиваясь вокруг нее.
«Что сделал бы Жанчип?» И вспомнилось из детства: она провалилась в полынью, Жанчип сбросил тяжелый дэгэл и прыгнул вслед. Он вытащил ее, стянул с нее одежду, укутал в свой горячий дэгэл. Но ведь одним ее, дэгэлом не спасешь восемьсот животных?! Что сделал бы он сейчас?
Она не успела вздохнуть, как все провалилось в кромешную тьму: и земля, и небо, и деревья, и ветер — она оказалась в настоящем аду. Теперь ее отшвырнуло с гребня ущелья, она едва успела уцепиться за узкий тонкий ствол, овцы переваливались за ней на лужайку и снова окружили, припали к ней. Остальные затихли в ущелье. Мокрая одежда затвердела. Ураганный вихрь ледяным, острым, как лезвие ножа, холодом впивался в тело. Она попыталась встать, но снова была опрокинута непонятной силой. Овец отшвыривало от нее, прибивало к ней вновь. Она понимала, что бессильна помочь им.
—
Расцветали яблони и груши, — едва разжимая губы, запела она. Получился шепот, шорох, тут же потонувший в зловещих, утробных звуках бури.
—
Поплыли туманы над рекой, — Дулма снова попыталась встать и снова рухнула на колени. Но овцы подкатились к ней, услышав ее привычный голос.
Выходила на берег Катюша,
На высокий, на берег крутой… —
кричала Дулма. Ей казалось, что, если она сумеет до конца, перекрикивая вой чудовищ, спеть эту песню, ее услышит Жанчип и, услышав, выстоит там, в сплошном огне. Теперь она знала, что такое война, сражение, знала, как убивает — вокруг лежали мертвые овцы, их швыряло, ударяло о невиданные в кромешной тьме деревья, окружившие лужайку. Только из ущелья — ни шороха, ни звука — молчание.
Пусть он вспомнит девушку простую
И услышит, как она поет,
Пусть он землю сбережет родную,
А любовь Катюша сбережет, —
кричала Дулма, сдирая с лица месиво из снега, грязи и слез. Овцы падали рядом с ней, подползали, тянулись мордами, и она слепо тянулась к ним.
Пусть он землю сбережет родную,
А любовь Катюша сбережет.
Ей отвечал грохот земли и неба, вой ветра, стон овец. Неужели и он так же мучается?
Больше она петь не могла и держаться на коленях не могла, ее валило на землю. И в эту минуту она почувствовала, как кто-то маленький тычется в ее живот — в темноте и круговерти невозможно было различить, но Дулма стала пальцами ощупывать это что-то, притянула близко к глазам, увидела белое пятно на лбу. «Малашка!» Склонилась над ним, упершись обеими руками о землю, потянулась лицом к нему. И он потянулся к ней. Холодными губами дотронулся до неё, словно целуя, защекотал, будто зашептал: «Спаси меня, твоего сына Малашку». И Дулма увидела ясно, воочию, как из кромешной тьмы появился раздетый Агван и спешит к ней неслышными плавными шажками.
—
Я похож на отца, — смеется он. — Ты должна меня поэтому любить. — Не дойдя до нее, протянул руки — Отдай мне Малашку. Я забыл про него, а про тех, кто нас любит, забывать нельзя.
Она зовет:
—
Иди ко мне, отдам тебе Малашку. И согрею тебя, ты замерз совсем.
Но Агван качает головой:
—
Ты не любишь меня. Я бабушкин сын! Отдай Малашку.
Дулма хочет ему сказать, что она любит его, сильно любит, но губы не слушаются, и она просто плачет. Агван растворяется в темноте.