Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 13 из 25

Но выхода нет.

Мир сузился до этой квартиры, нет ничего за его пределами, даже хуже — до этой комнаты, поскольку в квартире находиться небезопасно, даже до размеров ванной, потому что комната слишком большая.

— Почему ты там сидишь?

Поэтому — нет, не комната, остается ванная.

В ванной нет окна, оттуда нет выхода. Но можно открыть воду, тогда не слышно, как я плачу, можно пустить воду сильной струей.

— Что ты там делаешь?

— Стираю, — ответить быстро, замочить свитер, а вода шумит и журчит, она заглушает мои рыдания, и это может длиться и длиться — столько, сколько будут литься непослушные слезы.

А потом:

— Что с тобой?

— Порошок попал в глаз.

— Надо быть внимательнее, — заботливо говорит он.

Ясное дело, надо быть внимательнее. Я только и делаю, что стараюсь быть внимательной. Внимательно смотрю и с опаской просыпаюсь, осторожно ухожу и возвращаюсь со страхом, аккуратно ложусь и старательно притворяюсь, что читаю. Готовлю внимательно, умываюсь внимательно, внимательно накладываю макияж на подбитый глаз и синяки на шее…

Внимательно. Чтобы он не обратил внимания.

Как-то раз я не накрасилась.

Он пришел в бешенство:

— Ты это специально делаешь, чтобы я испытывал чувство вины?! Не выйдет!

Поэтому я очень тщательно, тайком, замазываю следы побоев. Ради него.

— Ты не умеешь прощать! Будешь бесконечно меня попрекать!

Поэтому — нет, я никогда не вспоминаю о том, что случилось. Ничего ведь не случилось.

— Снова ревела!

Поэтому — нет, вовсе нет. Я стирала, была невнимательна, отбросила прядку волос рукой, испачканной в порошке… Ну что я за растяпа! Конечно, сейчас промою.

— А что ты там так долго делала?

— Ну, я же стирала.

— А для чего стиральная машина? Ты испортишь себе руки.

Он такой заботливый.

Бог с ним, с этим глазом, подумаешь, три недели не сходил синяк — сначала синий, фиолетовый, потом черный, зеленый, желтый… все цвета радуги под глазом.

— Я же люблю тебя, у нас все будет хорошо, правда?

— У нас уже все хорошо.

Ложь так гладко слетает с губ, как будто бы им не было больно, а они болят.

Нет выхода. Будет хорошо.

Уже хорошо. Только выхода нет.

Раз уж начала, хочу рассказать тебе все, о чем до сих пор не осмеливалась говорить.

Не знаю почему. Но нельзя же прийти к родителям и сказать:

— Муж меня бьет.

— Подбил мне глаз.

— Выкрутил руку.





— Ударил.

— Колотит.

Но я знаю, все изменится, поэтому лучше, чтобы вы не знали об этом, чтобы не смотрели на меня, как на жертву, чтобы не осуждали его за то, что он иногда теряет почву под ногами. Нет, я вам не потому об этом не говорю, но даже если б сказала, то только затем, чтоб вы сразу же забыли то, что я вам сказала. Я не хочу видеть упрек в ваших глазах, не хочу советов, не хочу сочувствия, не хочу с ним расставаться, потому что он меня любит и я его люблю.

Поэтому зачем говорить! Жаловаться? Искать сочувствия? Пасовать? Выставлять себя идиоткой?

Но теперь я скажу все.

И это только начало.

Я не помню времен года и месяцев — ничего не помню, кроме постоянного напряжения и чувства, что после работы надо как можно скорее оказаться дома.

Окружающий мир все больше отдалялся: я не помню, какая была погода — ни дождей, ни морозов, ни жары, не помню животных и птиц, не помню соседей и знакомых, которые порой бывали у нас. Его знакомых. Я не помню запахов и вкуса еды, фильмов и программ новостей.

Но отлично помню, как перекашивалось у него лицо, как вздергивался правый уголок губ, и я знала, что через секунду он взорвется, поэтому улыбалась, садилась поближе к нему, прижималась, иногда гладила по бедру — тогда секс еще помогал отсрочить исполнение приговора за то, чего я была не в состоянии предвидеть.

Однажды позвонила Дарья, она приехала из Франции на пару дней. Я обрадовалась.

Он прикручивал деревянную панель к посудомоечной машине, которую купил в субботу, сюрприз для тебя. Стоя на коленях на полу в кухне, не поднимая головы, спросил:

— Что еще за Дарья?

— Моя подруга по институту. — Радость в моем голосе звенела на всю кухню. Он рванул тумбочку, стоявшую рядом, — так, что загремели кастрюли. — Я встречусь с ней! Подожди, я оттуда все выну. — Я наклонилась: легче будет вставить машину, если немного сдвинуть тумбочку, но, набитая кухонной утварью, она слишком тяжелая.

— Я знаю ее?

— Нет, но можешь познакомиться, — говорю я смело. Эту кастрюлю со сколотым краем надо выбросить, кажется, вредно готовить в посуде с поврежденной эмалью, а у этой маленькой сковородки такое неровное дно, что на ней можно жарить, только держа за ручку.

— Тогда почему я о ней ни разу не слышал?

— Ох, ты о стольких моих подругах не слышал… — Это ж надо, я так искала эту корзиночку, она отлично подойдет для приправ, я думала, куда-то пропала, а она спряталась под стеклянной жароупорной миской.

— Да?!! — Он отложил молоток. Я не отреагировала на повисшую в кухне тишину, радость от телефонного звонка лишила меня бдительности. Что я сказала? Не помню. Что могло его разозлить? Сосредоточься, сосредоточься!!!

— Прости, я не то хотела сказать, — поправляюсь я быстро и втягиваю голову в плечи, не выпуская из рук корзиночку для приправ.

Он встает и хлопает дверцей посудомоечной машины. Деревянная панель валяется рядом. Он наклоняется ко мне.

— Я всегда знал, что ты что-то от меня скрываешь! Хочешь встретиться с ней наедине, без меня, правда? Пожаловаться ей, как ты влипла!

Я сижу среди кастрюль, возле коленки маленькая красная, в белые цветочки, я почти ею не пользуюсь, но очень люблю, ее мне мама отдала, она такая несовременная, яркая, сейчас таких уже не делают, а щели между плитками на полу — не коричневые, а серые, я никогда не обращала на это внимания, и крышки лежат рядом, и его ноги возвышаются передо мной в черных носках. Я поднимаю взгляд.

— Нет-нет, в самом деле… Впрочем, я думала, что мы вместе…

— У тебя нет времени ходить к моим знакомым, а меня ты хочешь затащить на какие-то дурацкие встречи с твоими якобы подружками? За кого ты меня держишь? Убери это!

Он пнул кастрюли, зазвенели крышки, покатились аж под плиту. Черные носки исчезли, и я спрятала эти кастрюли, и ту красную, и даже те, которые собиралась выбросить, обратно в тумбочку. И не встретилась с Дарьей.

Семья важнее давней подруги.

Как-то в воскресенье у меня болела рука, которую он выкрутил утром с такой силой, что я подумала: сломана. Он сделал это не нарочно, просто я налила в кофе трехпроцентное молоко, а он пьет только полупроцентное. Он вылил кофе в раковину — ничего не сказал, просто вылил. Я заволновалась, когда увидела, как он отводит кружку ото рта, немного удивленно, как медленно приподнимается со стула, встает, отодвигает стул, идет к раковине с кружкой в руке, потом метким движением выливает кофе, перевернув кружку. Маленькая темная струя, падающая в отверстие мойки, и его рука на чайнике. Он ждет, пока закипит вода, заваривает новый кофе, затем достает из холодильника пакет молока — трехпроцентного, ставит передо мной, наклоняется ко мне, помертвевшей за столом, застывшей.

— Какое это молоко? — спрашивает он спокойно.

— Трех… трехпроцентное, — говорю, запинаясь, я.

— А какое я пью?

— Полупроцентное.

— Ах, значит, ты не забыла?! — Я и сейчас сжимаюсь, вспоминая кажущееся спокойствие его голоса.

— Нет-нет. Только…

Все было напрасно, совершенно напрасно, потому что он схватил меня за локоть и выкрутил руку за спину. Я опустила голову, и волосы упали в чай, стоящий передо мной. (Кофе я успела возненавидеть).

И тогда он дернул меня за волосы, так что мне пришлось поднять голову, и с волос на мой пепельного цвета свитер упало несколько капель чая, он был горячий, я почувствовала это, но моя рука за спиной была словно в тисках. Я ждала хруста, такого, как в фильмах, когда кому-то сворачивают шею.