Страница 94 из 124
Сейчас Остап волновался больше, чем в тот день. Тяжесть невысказанности, мучительные поиски еще не вызревшего, не сложившегося мотива давали о себе знать в том, как с дрожью, нетерпеливо хватал он струны и повторял о Чаровнике, создавая речитатив, словно опору для возникающей мелодии:
Богато хитрощiв та змicту,
Чарiвник всiх зачарував.
А Глинка слышал в этом бесхитростном речитативе что-то от «Руслана», от хора волшебных дев: «Покорись судеб велениям», и радовался смутной общности мелодий, тому богатому и новому, что накопил в себе и пытался выразить кобзарь, не сознавая, что он в плену у его, глинковского, «Руслана». Лицо старика живо передавало это волнение, брови прыгали, и на лбу выступал пот.
Он остановился и опустил голову. Впервые здесь, в столице, пришли к нему сомнения в себе и догадки о том, что должно составлять большую оперную музыку. Право, до встречи с Глинкой жилось ему спокойнее. Теперь и только теперь он проклинал в душе свою слепоту и годы, уже мешавшие стать актером. Понимал ли Михаил Иванович, почему отказывался он играть в театре роли слепцов? Слепец, он заново представлял себе с нахлынувшей жадностью художника окружающий мир и себя в нем. Все это делала музыка.
— Не буду тебя неволить, Остап, — сказал Глинка, — Не хочешь играть в театре — не играй. Об одном прошу: в «Руслане», на премьере, сыграй… Что же касается твоего «Чаровника», можешь ты создать, Остап, прекрасную былину о нем, поют же, говорят, певцы часами, и не скучно их слушать, будто занимательнейшую книгу читают вслух. Придет ко мне Шевченко, вернется Артемовский из Италии, и подготовим мы тебя, Остап, к выступлению в Киеве… А теперь, Уля, веди его к Людмиле Ивановне, пусть отдохнет до вечера.
Кобзарь вышел и не показывался до вечера. Уля принесла ему обед и передала о том, что творится в доме. Возы куда-то ушли, мужики разбрелись по знакомым, на улице стало тихо. Остап кивал головой. Его совсем не то занимало. «Руслан» полонил мысли, увертюра к «Руслану» возникала в памяти и увлекала за собой в неведомый мир. Он пытался повторить эту мелодию на кобзе, струны не слушались. Тогда он начал глухо и будто таясь от Ули подпевать себе и вдруг заплакал.
— Боже, как хорошо! — сказал он вслух, как бы оправдываясь перед женой.
— А тебе-то хорошо, Остап? — с сомнением спросила она.
— Хорошо, — ответил он, подумав. — Ты, Уля, должна понять: когда есть такая музыка, не может быть плохо!
Потом прибавил:
— Уля, надо нам собираться домой.
Она молчала, и кобзарь, боясь, что жена не поймет его, пояснил:
— Что, кроме музыки, есть в столице? А музыку лишь бы унести, так ее много! Петь надо у себя, не здесь, Уля. Может быть, придет время, и к нам еще приедет Михаил Иванович.
— Нет, Остап, — с грустью, решительно возразила она. — Михаил Иванович не приедет. У него своя жизнь, и мы, Остап, все равно не поймем с тобой его жизни. Вижу я, околдовала тебя, Остап, его музыка! По силам ли тебе, Остап? Как петь теперь будешь?
— Вот и я думаю об этом! — признался кобзарь. — Не могу я без него!..
— Ну, как же так? — удивилась она. — Не можешь же ты жить всегда при нем.
— Я не о том, Уля, — досадливо поправил старик. — Но могу без его музыки.
— Вот что!
Больше они об этом не говорили. Свечи отбрасывали от себя жар, и всюду доходило до Остапа нежное их тепло, — это значило, наступил вечер. Вскоре кобзаря позвали к Михаилу Ивановичу. В комнате было много людей, несколько скрипок и виолончель, — он услыхал, как они вздрагивали струнами в чьих-то руках. Кто-то говорил басом, — это был барон Раль, и кобзарь представил себе, что он большой и толстый. Слышались голоса женщин, и среди них слепец безошибочно уловил распорядительный и хлопотливый голос матери Глинки. Он почувствовал в этом голосе волнение и сказал себе с нахлынувшим к ней добрым чувством: «Какая хорошая женщина!» Вскоре начали играть. Остап в каноне повторял песню Баяна. Голос его был торжествен. Он слышал, как кто-то из гостей сказал Глинке: «Прекрасно поет старик». На что Глинка ответил: «Он и сам вещий Баян!» Квартетная проба прошла славно. Остап сидел рядом с Улей и тихо спрашивал жену:
— Кто тут? И кто нас слушал? Были ли посторонние?
— Окна открыты, и во дворе толпилось много людей, но я не знаю их, — по привычке подробно отвечала жена, — стоял там и полицейский, приведший нас. Ты не беспокойся, Остап, мы здесь не так заметны и никому не мешаем…
— А все-таки пойдем. Господам надо быть одним.
Она согласилась и осторожно вывела его к дверям. Их никто не остановил. В подворотне запевали арию Людмилы, жались к стенам, лузгали семечки и смеялись. Была уже ночь.
Дня через три Уля пришла к Михаилу Ивановичу и сказала:
— Барин, милый, плохо Остапу… У себя ему лучше!
Она недоговаривала о многом, не умела сказать. Из ее прерывистых слов Глинка понял, какая тяжесть свалилась на кобзаря. Он не мог уже не стремиться к музыкальной науке, — так пробовала пояснить Уля, — и не имел сил учиться.
— Он ведь не Вересай, он Верба, — обронила Уля в разговоре.
И поведала:
— Вересай — другой, помоложе и еще более знаменит. Но сказали как-то в селе Остапу: «Ты наш Вересай». И так пошло с тех пор. Слышала я, будто трех Вересаев знают в Киевщине. Вот, барин, милый, посудите — вернется теперь Остап, и как ему за прежнее браться? Хочет он музыку сочинять, а можно ли это слепому? Поглядела я тайком, как Остап на песке какие-то знаки чертит, нот не зная, мысли его беспокоят, а записать их не может. И так мне, барии, жаль его стало! Ведь он у нас что кобзарный хорунжий, он первый в музыкантском цехе, если по-старому называть — так в полку, а теперь… как ребенок малый. И все говорит мне, что без вас жить не может, и музыку без вас не сочинит, а Украина ту его музыку ждет, как мать детей своих. Что делать теперь, милый барин?
— Что делать? — повторил Глинка. — Мне-то он ничего такого не говорил…
— И не скажет!
— Мне кажется, Уля, что и я без него не могу, без Украины!.. Я приеду, Уля, к нему.
— Приедете? — протянула она недоверчиво и, встав, низко поклонилась: — Помните же, барин, милый, — обещали!
Он проводил ее до дверей и с грустью проследил, глядя в окно, за тем, как шла она по тротуару, взволнованная разговором, гордая за Остапа, начинающая привыкать к столице. Право, и Глинка не мог решить сейчас, как быть с Остапом…
6
Премьера шла спустя шесть лет, день в день после первого представления «Жизни за царя». Екатерина Ермолаевна уже привыкла в отделе «Смесь» «Литературной газеты», в самом любимом читателем отделе, но мнению редакции, читать о частых репетициях оперы:
«К концу октября или началу ноября мы наконец услышим новое произведение первого нашего русского композитора. Как уверяют знатоки дела и музыканты, эта новая онера гораздо выше достоинством «Жизни за царя». Это показывает, что наш почтенный композитор не подражает другим, не покоится на лаврах, а все идет вперед к совершенству. По этому только и познается истинный артист».
Керн верила, что оперу ждет успех. Может ли помешать успеху враждебное отношение к Михаилу Ивановичу Булгарина, Верстовского, Полевого… Она не хотела перечислять всех, уверенная, что, каков бы ни был свет, искусство не может зависеть от интриг. К тому же Булгарин, по словам Глинки, высказывал сожаление, что превосходная опера эта доверена слабым артистам, и твердил не раз, что для дарования Глинки нет еще на Руси исполнителей. В разговоре с матерью о том, что ждет оперу, она сказала:
— Было бы очень по-женски беспокоиться за Глинку. Нам могли бы сказать: «Бабий ум короток». Право, наше беспокойство — плохая ему услуга. Неужели весь свет нападет на него, коли опера хороша!
Анна Петровна пожала плечами: экая трезвенница ее дочь! А может быть, просто не хочет замечать неприятного. Сказал же однажды Одоевский о ней: «Последняя вольтерьянка из молодых». А может быть, можно любить прекрасное и не страдать за него? Жить земными привязанностями и в то же время принадлежать богу. Странности дочерина ума вселяли в душу Анны Петровны смесь уважения с испугом. Она-то, что таить, любит свои страдания и не может холодной мыслью пресечь волнение сердца. О Михаиле Ивановиче почти пе говорит последнее время с дочерью и, что обидно, склоняется в душе на его сторону, против дочери. Согласна с ним была, когда однажды он воскликнул в споре с «несусветной» своей возлюбленной: «Родственники — бич всех впечатлительных людей, они и нам мешают в наших отношениях». Прав был, спросив однажды: «Что же такое любовь, по-вашему: состояние души или отношение к человеку? Должно быть, и то и другое, но, право, судя по вас, — это какая-то самоуслада».