Страница 124 из 124
— Раз в «бозе почил», значит, правда… Такими словами не соврут, братец.
— Вы знали его? — спросил швейцар Гулака, — Кто будете господину Стасову? Не родственник ли?
— Погоди, — остановил его Гулак, — А кто в квартире у них есть?
— Да я же… Разве мое место здесь? Это я потому, что Глинка умер, чтобы не трудились наверх заходить.
Последняя надежда для Гулака уходила с этими его словами. Он сидел и плакал.
— Не прикажете ли зельтерской? — шепнул швейцар.
— Уходи! — громко ответил Гулак.
— Куда же мне, барин? Ведь спрашивать будут.
Гулак не заметил, как в швейцарскую вошли трое каких-то людей в шубах, и все они поглядывали теперь из сумрака в его сторону.
— А правда ли? — донесся до Гулака чей-то голос.
— Как же не правда. Вот ведь и барин плачет!
Швейцар медленно зажигал свечу в уголке, под дверной аркой, считая, что и здесь должна она вместо лампады гореть и говорить о покойнике.
— Где же умер? — продолжал тот же голос.
— В Берлине. На квартире у Дена. Хоронили его доктор, Ден да какой-то русский чиновник.
— О господи! — вздохнул другой человек в шубе. — Так всегда с русскими, из великих людей. Как жил, так и помер.
— Вы о чем? — зло настраиваясь к незнакомцу, поднял голову Гулак. — Ой, господин Петров, извините, — он не узнал бывавшего здесь малоизвестного хориста из оперного театра. — И вы пришли. Не поверили? Садитесь, зачем же стоять?
— Да ведь холодно. Скоро ли Стасов приедет? А чего, собственно, ждем? Вы ведь знаете, Гулак, расскажите!..
Было уже здесь не меньше двадцати человек, когда быстро, па миг прикрыв своею тенью дверную арку и людей, толпившихся сзади, шагнул по ступеням Стасов. Шелест саней по снегу, гулкий отзвук колокольчика ворвался вместе с морозным воздухом, свеча загасла, и был слышен только басистый его голос:
— Вы ко мне, господа?
Все молчали. Швейцар вышел вперед и, показывая на Гулака, доложил:
— Вот тот барин прежде всех пришел, за ним, значит, и остальные.
— Ну, идемте же, господа!
Стасов вел своих гостей, ни о чем больше не спрашивая, и они, горбясь, распахнув шубы, ступали за ним по темной лестнице, не заметив, как вошли в открытую им дверь, и опомнились, объединенные одним чувством, у черного фортепиано, забелевшего при фонарном свете с улицы своими клавишами.
Гулак сел и заиграл «Реквием» Керубини.
И когда он кончил, в комнате тихим вздохом пронеслась поднятая шепотом мелодия «Бедного певца». И то, что именно этот романс возник в памяти пришедших, отнюдь не удивило Гулака. Он быстро подхватил мелодию па рояле, пробуя передать в ней… тяжелый сумрак в квартире, свет фонаря и сборище людей, незнакомых и все прибывающих в этот дом.
— А Глинка, братцы вы мои, живет и жить будет! Шел я сюда за этими господами, — с чувством какого-то вызова сказал один из сидящих, — услыхал на железке, не поверил!.. Эх, знали бы вы, как поют у нас Глинку!
Гулак слушал, и уже не о чем было говорить Стасову, отошли все только что терзавшие его мысли, укоры Кукольнику, себе, и была только одна музыка Глинки и печаль, как бы вводящая ее в бессмертие! Словно теперь, со смертью Михаила Ивановича, начиналась новая жизнь для его музыки. Глинка входил в память народа как искусный его песнетворец, как само ощущение народной правды.
…С этим ощущением он слушал уже позже о последнем странствовании его гроба из Берлина в Кронштадт и Петербург, везли гроб под видом ящика с фарфором. Писал он Тарасу Григорьевичу, отбывшему ссылку, о том, как капельмейстер Львов настаивал представить цензору речь священника на панихиде Глинки, — с этим чувством выехал весной на Украину и на дорогах прислушивался к пению кобзарей.
Славили они Остапа Вересая и пели о каком-то музыканте, сопутствовавшем ему, так Глинка стал посмертно спутником кобзарей. Тянули они на один голос весеннюю здравицу апрельскому дню, а с ними и равноденствию времени, скрадывающему на своем пути печали и радости. Радовался их песне Гулак, легко ему было шагать с ними к дремным очертаниям одиноких сел и мысленно улавливать в мелодиях песен слышанное им в Петербурге от Глинки.
И уже не весенняя степь в дыму костров, с изрытыми дорогами, по краям которых, как зубок младенца, прорезывается первая трава, влекла Гулака в свою глубину, а песня кобзарей, песня вечного Баяна, которому внимал когда-то Руслан.
Было утро, такое же холодное и дымное, как всегда в эту пору, и все было просто в песенном слове кобзарей, но звучало оно для Гулака святостью приподнятой ими повседневности. Был для него этот утренний час в степи часом памяти певца, и хотелось ему с мыслью о певце поклониться степям и встающему вдали солнцу, будто вся земля пела Глинку и кобзари брели по земле во исполнение его желаний!
notes
Примечания
1
Бомонд — высший свет.
2
Е. А. Энгельгардт, директор Царскосельского лицея.
3
«Пушным хлебом» прозывали в деревнях тяжелые темные караваи из ржи с мякиной.
4
Одна из любимых масок в итальянской комедии.
5
В то время значило ― бис
6
Прозвище дьячка Губского, у которого учился Т. Шевченко.